Остраконы — страница 10 из 32

Так вот, выездная комиссия – это было самое страшное. Они могли задать тебе любой вопрос из области истории – скажем, в каком году состоялся семнадцатый съезд Коммунистической партии? И если ты терялся, тебе мягко говорили: ну как же так? Вот поедете вы за границу, выйдете на улицу, а к вам подойдет кто-нибудь и спросит – в каком году был семнадцатый съезд партии? А вы не знаете. Это же позор! Нет, вы не готовы, идите. И рубили через одного. А счастливцы, проскочившие эту экзекуцию, бежали в специальное место менять рубли на иностранную валюту в размере суточных – мизерную сумму, но, правда, по волшебному курсу – и, ещё не веря своему счастью, ехали, скажем, в Болгарию.

Интересно – как ставилась заграничная виза в паспорт, я вообще не помню. Помню, что как-то без твоего участия.

Ещё помню, как я, мокрый от ужаса и безысходности, стоял, вытянувшись, перед этой выездной комиссией. В голове проносились вереницы дат, фамилий партийных деятелей и цитат Брежнева. Конечно, уже за одну причёску меня выпускать никуда не следовало, и члены комиссии это отлично понимали. Особенно свирепствовала неприятно молодая тётка в очках – на дужках очков располагался наглый зайчик, эмблема «Плейбоя». Я уже решил, что если меня зарубят, я публично опозорю тётку перед комиссией – открою им глаза на то, какие у их сотрудницы идеологически невыдержанные очки: ни она, ни они даже не представляли себе, что это за зайчик.

Я ответил на все вопросы. Непостижимым образом. И поехал в Польшу. Тётка осталась жить. СССР, год тысяча девятьсот семьдесят восьмой.

Сегодня подрастает уже второе поколение, которое не только не нюхало этой вони – они даже не поймут, о чем я тут пишу. Огромное количество молодых людей, в сознании которых путешествие в любую точку планеты изначально возможно – были бы деньги. Они не знают слова «заграница».

А я всю свою жизнь считал, что наивысшее счастье – это свобода. Свобода самому решать. Говорить. Делать. И передвигаться по миру – как и куда тебе хочется. И половину своей жизни я этой свободы был лишён. Да и от второй половины не ждал ничего нового. Спасибо Михаилу Сергеевичу.

И сейчас я, наверно, больше всего хочу, чтобы эти миллионы молодых людей так и не узнали слова «заграница». Не надо.

Чужие

Боже, какое отвратительное слово «чужой»! Ч и Ж, почти не разделенные еле слышным У, скрежещут друг о друга, как ржавые консервные банки. И где-то вдалеке – эхом горя и безысходности – «Ой…»

Чувство древнее, первобытное, однако – удивительно! – неискоренимое. Вот наше гордое племя. И наши отцы, и наши деды жили здесь. Но мы окружены чужими. Они охотятся в наших лесах, ловят нашу рыбу, портят наших жен! Да и морды у них раскрашены не по-нашему! Только война! А эти самые чужие толкуют между собой примерно так – мы живём в этих краях сотни лет. А эти чужаки заняли самую лучшую поляну в самом лучшем лесу на самой рыбной реке, и баб у них в два раза больше, чем у нас, и нос до потолка, а сами даже даже морды себе разрисовать толком не умеют! Придётся поучить… И что тут скажешь? Бросьте копья и идите вы направо, вы – налево? Как же, послушают…

В детские годы (назовем их годами развития) всё так или иначе проходят эту древнюю фазу. Мы – точно проходили. В нашем дворе на Волхонке мы все были свои. Независимо от возраста и умственного уровня. Вплоть до последнего чмо. Его нельзя было давать в обиду – чужим. Сами-то мы могли обижать его сколько угодно – надо же кого-то обижать? Но мы сами – это совсем другое дело. Это не считается. Очень сильное стадное чувство. Сидели кружком, планировали, как пойдём бить чужих из соседнего двора. При этом краешком головы каждый понимал, что это скорее приятные фантазии – никуда мы не пойдём, в соседнем дворе и пацанов побольше, и постарше они, и поздоровее. Я в свои пять лет уже догадывался, что мы зацикливаемся не на лучшем решении вопроса, но молчал – очень не хотелось считаться трусом.

Внутри двора играли в войну. Надо было разделить своих на бойцов Красной армии и немцев – то есть на своих и чужих. Тянули жребий. Мой друг Вовка Деготь запросто мог зарыдать, если ему доставалось исполнять немца. Немцы в кино были все как один крючконосые, очень некрасивые и глупые. И, конечно, в конце игры их всех надо было победить. Вовку убеждали, что всё это понарошку, и он шел, утирая сопли.

Тот же двор, Санькина бабушка тихонько внучку на ушко: «Ты с Борькой-то поосторожней – они явреи!»

В одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом году «Машина времени» дала первый выездной концерт – в школе номер четыре. Концерт прошёл на ура, мы шли, возбужденные и счастливые, через тёмный пустырь, таща на себе усилители и гитары. Мы вели себя очень неосторожно. Из темноты вкрадчиво поинтересовались, с какого мы района. Когда выяснилось, что мы не с их района, пацаны вдруг нарисовались вокруг нас, и я тут же огрёб здоровенной доской по голове – да так, что временно лишился рассудка. Остальным тоже досталось. Интересно, что на наши гитары и прочую музыкальную утварь никто не покусился – важно было просто навалять чужим. В чистом виде.

В Нью-Йорке негры поселились в Гарлеме (были они в те годы ещё самыми настоящими неграми, а никакими не афроамериканцами). Им построили дармовые муниципальные дома, но чуда не произошло – подарки, упавшие с неба, не ценятся. Чёрные ребята принялись гадить под себя и вокруг, бить стекла, размалёвывать стены и вообще развлекаться по своему разумению. Случайно заехавший на территорию автомобиль разбирался за десять минут – независимо от того, отошел хозяин куда-то или оставался внутри. А совсем недалеко – прямо за Сентрал-парком – располагались чужие. Не, ну а как – во-первых, белые, во-вторых, живут хорошо. Кто же они еще? То, что хорошая жизнь требует приложения некоторых усилий, в голову не приходило. Пусть дураки работают.

Сейчас, конечно, многое изменилось. Теперь это просто небогатый и не очень чистый район Манхэттена. И сюда уже можно спокойно заехать без риска для собственной жизни – например, послушать воскресный спиричуэлс в церкви. Или зайти вечером в джазовый клуб. Что произошло – массовое сознание выросло или просто время всё сглаживает и лечит?

Ничто меня не переубедит в том, что парадигма «наши – чужие» стойко существует либо в детском сознании (и то не во всяком), либо в сознании дегенератов. Ладно, без хамства – в сознании недоразвитом. В таком сознании, особенно если оно ещё массовое, эта идея прочно пускает корни – только кинь горсточку семян, и уже неважно, кто там чужие – фашисты, жидобандеровцы, кавказцы, либералы – вождю видней. Мочи их! И мы тут все будем свои.

А ведь Всевышний создал нас не своими и чужими, правда? Просто немножко разными – так у него получилось. И что теперь?

Вот по лесу третьи сутки идёт инопланетянин. Как у Валерия Попова – марсианец. Он три дня назад потерял свой корабль, от еловых шишек у него изжога, а ни одной бабочки он так и не поймал. Он очень испуган, замёрз и хочет есть. Он ведь чужой по определению? Или как?

Все войны на планете начинались с того, что ловкие негодяи объявляли соседей чужими. А кто же без этой веры пойдёт их убивать? Своих соседей-то? И, похоже, конца этому не видно. На компьютерах тыкать кнопочки научились, а вот с сознанием беда.

Что делать-то будем?

Про мечту

Вообще, я совершенно не мечтательный человек. И вопрос журналистки: «Скажите, о чём вы мечтаете?» – вызывает у меня приступ лёгкого бешенства. Я не мечтаю, ангел мой, – я строю планы. Осуществимые. И потом занимаюсь их осуществлением. Вот когда потеряю всякую способность что-либо делать – тогда лягу на диван и стану мечтать. В самом призыве помечтать есть что-то провинциально-девичье, правда? Ну ей-богу, не мужское занятие.

Но это у меня так сейчас. Интересно, сколько уже лет – двадцать, тридцать? А раньше? А совсем давно? Так-таки никогда ни о чём не мечтал? Да нет, мечтал, конечно. Роюсь в памяти, пытаюсь вызвать картинки детства. Что там такое было?

Ну, естественно, первыми объектами мечтаний были разные вожделенные предметы – то, что у кого-то есть, а у тебя нет. Скажем, самодельный самокат: две дощечки, соединённые дверной петлей, два подшипника вместо колес, планочка поперек – руль. Как же он восхитительно гремит, когда несётся под уклон по неверному асфальту! Такие самокаты у пацанов в каждом дворе. В нашем дворе счастливый обладатель один, он добрый малый и даёт всем покататься, за самокатом выстраивается очередь, я – самый маленький и всегда оказываюсь в конце. Я хочу самокат до боли в сжатых кулачках. Свой. Чтобы не унижаться и не выстаивать эту ежедневную бесконечную очередь. Я извел отца, и он сделал мне самокат. Счастье было ослепительным, но, как ни странно, недолгим: я довольно быстро накатался всласть, удовольствие от очереди, которая теперь уже стояла ко мне, оказалось не таким уж и удовольствием. Я даже не помню, куда этот самокат в конце концов делся – кажется, я его кому-то подарил или сменял на свинчатку.

Потом – уже позже – были ковбойские револьверы: кольт, смит-вессон. Не могу сейчас понять, откуда взялось такое помешательство – фильм «Деловые люди» появился, кажется, чуть позже. Ах, ну конечно – «Великолепная семёрка»! Детям туда было нельзя, но мама надела широкий сарафан, и, проходя мимо контролёра, я залез под него – под сарафан, разумеется, – даже нагибаться не пришлось. Револьверы замаячили в воздухе ещё до их появления на экране – в музыке, в особом оранжево-коричневом тоне картинки на экране – она была цвета прерий. Это выглядело очень непохоже на серо-зеленоватый цвет советского кино, снятого на плёнке «Свема» Шосткинского завода. Первый кольт, кстати, появился в кадре практически сразу после титров.

Отец ехал в командировку, и я тщательно рисовал ему, как должен выглядеть настоящий ковбойский револьвер – чтобы барабан крутился и чтобы на рукоятке обязательно была оттиснута голова лошади или индейца (откуда я всё это знал?). Через месяц отец возвращался, я, дрожа от нетерпения, нырял в чемодан, откапывал там сверкающее чудо, в восторге носился с ним по квартире, палил во все и вся, безуспешно пытался крутить на пальце. Ковбойское умопомрачение длилось года три – сколько мне отец перевозил этих игрушек? Где они теперь?