Остраконы — страница 13 из 32

Тысяча девятьсот восемьдесят первый год, «Машина времени» приезжает в Калининград. Работаем почему-то в помещении цирка. Прямо с самолёта едем на площадку настраивать звук, заходим в цирк через служебный вход, попадаем во внутренний дворик. Пространство заставлено фургончиками, какими-то ящиками, разобранными клетками. Неподалеку рыкает невидимый лев, и я понимаю, что мощность нашей аппаратуры весьма относительна. Посреди двора стоит мальчик лет семи. В руках у него хлыст – шамбольер. Перед мальчиком на столике пять свечей. Он зажигает их, отступает назад на несколько метров и пятью ударами шамбольера гасит их по очереди. Каждый удар сопровождается оглушительным щелчком. Потом мальчик подходит к столику, зажигает свечи, и всё повторяется. Движенья его спокойны и размеренны. Нас он просто не видит – мы не из его жизни. Мы полюбовались на маленького артиста. (Я всё ждал, что он промахнется – хотя бы один раз. Фигушки!) Прошли внутрь, отстроили звук, потратив на это часа полтора, вышли во дворик (мальчик продолжал своё занятие), доехали до гостиницы, пообедали, повалялись по номерам – часа два, и вернулись в цирк к началу концерта. Мальчик был на месте. И я отчётливо ощутил собственное несовершенство.

Всё очень просто, говорит мальчик. Нет предела нашим возможностям. Просто надо тренироваться.

Репетировать.

О времени

Чем дольше я живу, тем меньше понимаю природу времени. Хотя всё лучше чувствую её. Что такое само время – очень красиво сказано у Даля (и многие словари его беззастенчиво цитируют): время – длительность бытия. Пространство в бытии. Последовательность существования, продолжение случаев и событий. Дни за днями, века за веками. Умел изложить.

Я про другое. Я про главное его свойство – необратимость. «Обратимо, обратимо!» – кричат математики. «Научно это доказуемо! Вот если полететь в очень далёкий космос, да со скоростью, превышающей скорость света…» Ну да. Теоретически. Если человечество возьмет верх над временем, мы станем богами. Мы сможем изменять прошлое. Хотя, мне кажется, даже Бог не в силах изменить прошлое. Всемогущий? Выходит, время сильнее. Выходит, время и есть Бог.

Вот ты ведёшь пером по бумаге. Справа она ещё безупречно чиста – пиши что хочешь. Рисуй. Ставь кляксу. Но. Переписать, перерисовать уже не получится. Можно только продолжать. До поры. Кляксы пытаются соскоблить бритвой, замазать белым – всегда видно. А дальше – твою бумажку унесёт ветер, или она сгорит в огне с тысячью таких же, или её положат в архив, и будет она там желтеть и пылиться сто лет, и никому она не окажется нужна. А может быть – вставят в рамку, повесят на стену и будут любоваться – как красиво! Долго-долго.

Это уж никому не известно.

Ставлю на граммофон пластинку, кручу ручку. Слышу голос человека, которого давно нет. Как нет? Вот же он дышит!

Часы – бессовестный механизм, с помощью которого мы убеждаем себя, что можем измерять время. «Перезвони мне через тридцать минут!» Хорошо. Взял линейку, отмерил по берегу реки тридцать сантиметров. Перезвонил.

Меряем время по плоскости. В двух измерениях. А глубина?

Да и с течением времени большие вопросы. Я долго не мог понять – почему в детстве каждый день был длиною в год, а сейчас год пролетает, как день? И самые точные швейцарские часы ничего с этим поделать не могут? А один человек мне замечательно это объяснил. Он сказал: часами мерить нашу жизнь бесполезно. Её можно мерить только самой жизнью – отношением части к целому. Тебе пять лет – твой год – это одна пятая всей твоей жизни, огромный срок. Тебе шестьдесят – твой год это одна шестидесятая часть. Пшик.

По-моему, очень верно.

Я никогда в жизни не пользовался будильником. При своей болезненной пунктуальности. Будильники в доме были – круглый синий железный, с хромированной шапочкой звонка, как на велосипеде, потом – прямоугольный пластмассовый, со слегка покатыми боками и золотыми палочками вместо цифр – часовой завод «Слава». У этого тарахтелка была уже спрятана внутри, наверх выходила только розовая кнопка. Заботливая мама ставила мне его на тумбочку, чтобы я, не дай бог, не проспал в школу. Мне настолько была неприятна мысль о том, что сейчас какая-то сволочь ворвётся в мой сон своим дребезгом, что я просыпался за две минуты до звонка, с ненавистью смотрел на ползущую стрелку и – затыкал мерзавца в последнее мгновенье. Ежеутренняя маленькая победа над драконом.

В какой-то момент я задумался над этим свойством своего организма. Получается, внутри у тебя спрятаны часы – поточнее будильника завода «Слава»?

Летом мы поехали на дачу, и я продолжил эксперименты. Недалеко от дачи находился пруд с мутной водой и маленькими карасями. На пруду ежедневно рыбачил дедушка-пенсионер, похожий на Черчилля. Мы быстро подружились на почве ловли маленьких карасей и встречались каждое утро на рассвете. Я дошёл в своих опытах до невероятного – например, заказывал себе проснуться завтра без семи минут пять. А послезавтра – в пять ноль девять. Получалось это всегда и с точностью до секунды.

Как это всё устроено? Ни черта мы не знаем.

Время проходит и превращается в память. С одним, правда, существенным различием: память необъективна и избирательна. Дорисовывает закорючки и вензеля, стирает целые страницы. А время объективно. Потому что оно – было.

Иногда время – память выкидывают удивительные штуки.

Мы отдыхали в Гурзуфе, сыну моему Ивану было, кажется, два года. Особой разговорчивостью он в этом возрасте не отличался. Мы сидели на диком пляже, солнце садилось прямо в море. Метрах в тридцати от берега из воды поднимался большой плоский камень. Я подумал, что, сидя на нем, будет здорово смотреть на закат. Посадил сына на шею, мы быстро доплыли до камня. Солнце скрылось в воде, небо окрасилось розовым, становилось прохладно. «Ну что, поплыли обратно?» – предложил я. «Погоди, давай ещё посидим», – ответил Иван. Что-то меня насторожило в его интонации – она была не детская. Прямо по низкому горизонту мимо нас двигался пароходик – кажется, рыболовный траулер. «А я на таком работал», – задумчиво сказал Иван. И добавил: «Ну, это ещё до войны было».

Я окаменел. Голосом моего сына говорил незнакомый взрослый человек. На этом монолог про работу до войны закончился. Иван проводил взглядом уходящий пароходик и снова стал двухлетним ребенком. Я взял его на руки, и мы вернулись на берег. Придя в себя, я осторожно попытался выяснить у него – что это было? Он не смог объяснить. Похоже, он не помнил.

А я до сих пор убежден, что его тогда коснулось Время – бездонное и бескрайнее. Не то, которое в часах, – то, которое Бог.

Такое бывает.

Дилетант

Служители любого цеха испытывают крайнее недовольство, когда в их творческое пространство вторгается представитель другого цеха. С точки зрения логики объяснить это трудно. Это что-то древнее, на уровне генов. Охрана своей территории. На себе я это испытывал несколько раз. (Кстати, поразительно! Я ведь и сам себя ловил на том, что совершенно немотивированно раздражаюсь – от того, например, что драматический артист А вдруг решил заявить о себе как об эстрадном певце. Неудовольствие своё я объяснял себе тем, что у артиста А это не слишком хорошо получается. Но это же чепуха – а что, у всех остальных на эстраде хорошо получается? Но тем не менее…)

Так вот. Двадцать с небольшим лет назад я придумал программу «Смак». До этого я если и посещал телевидение, то исключительно в качестве гостя-музыканта. А тут – авторская программа. И вдруг многие друзья-телевизионщики, восхищавшиеся «Машиной времени», стали морщиться. «Ну зачем он, это же для профессионалов…» Не в лицо, разумеется. И не все. Некоторые поддержали. Костя Эрнст – первый (он ещё не был генеральным директором – просто делал авторскую программу). Спасибо ему.

А мы создали свою маленькую компанию, и скоро многие «профессионалы» остались позади. И мы ещё много чего сделали помимо «Смака», и скоро все привыкли, что я еще делаю телевизионные программы. Это была маленькая победа.

А потом я написал книжку. И всё повторилось – только уже на другой поляне. «Эдак скоро каждый шоумен возомнит себя писателем…» Не в лицо, разумеется. В разговорах с другими людьми. Да не возомнил я себя никем, не волнуйтесь. Просто возникла потребность изложить свои мысли и переживания на бумаге. Не более того. Кстати, некоторые поддержали – а мне это было важно. Михаил Веллер, Василий Аксёнов. Спасибо им.

А потом я написал вторую книжку. А потом – третью. А потом пошли предложения от издательств, и я написал четвертую, пятую и шестую. А потом всех перестало удивлять, что я иногда пишу книжки. И это тоже была маленькая победа.

А несколько лет назад меня потащило в сторону джаза. То есть любил я его всегда, но играть сам не планировал. Джаз – весьма снобистская штука, в отличие от демократичного рок-н-ролла, и я сильно робел. Да и не было рядом проводника в этот мир – одни герои российского рока. А потом появился Женя Борец, и он оказался именно тем самым проводником и, несмотря на некоторое моё сопротивление, увлек меня по этой дороге. Спасибо ему. Подозреваю, что некоторые апологеты отечественного джаза до сих пор кривят морду. Да бог с ними. Одна из причин, по которой меня так утянуло, – во всяком случае, я так думаю, – состоит в следующем: за последние десятилетия музыка очень сильно обэлектронилась, и рок, и поп намертво посадили на бездушный ритм компьютерного метронома. Даже этника не уцелела. А джаз уцелел. Потому и остаётся для меня самой живой музыкой. Свинг – это пульс музыканта, и пока человек дышит, пульс его останется живым. А метроном хорош на кладбище. Я возвращаюсь домой поздно вечером, захожу в мастерскую, и мои гитары бегут ко мне, как собаки. Они очень разные и очень ревнивые, и никого нельзя обидеть. Вот битловский «Риккенбэккер», такой когда-то был у Джорджа Харрисона, и надо обязательно взять на нём несколько битловских аккордов – он, как выяснилось, для этого и создан. А вот немолодая хищная птица – Би Би Кинг звал её сестру женским именем Люсилл, и поёт она блюзовым голосом, и играть на ней надо совсем другие аккорды. А вот огромная, толстая, торжественная, как рояль, «Гибсон Л 5», самая главная джазовая гитара, вся в ручечках и рюшечках. Она – бабушка, и играть на ней следует, конечно, старый джаз. Я могу сидеть с ними до утра. Артём Троицкий однажды сказал, что вся советская эстрада – это еврейско-цыганская «Калинушка». Это очень точное определение, и ничего обидного в нём нет: именно из этих трех этнических составляющих, из трех мелосов эта самая эстрада и склеена. За редким исключением. Столько же еврейского в старом