Да, нам повезло. Мы застали это чудо длиной в одно поколение. Нет – длиной в одну человеческую жизнь. Это была и наша жизнь тоже. Посмотрите, сколько ребят в возрасте слегка за семьдесят плывут на этой старинной, сказочно красивой посудине с пацификом на флаге! Они по-прежнему выходят на сцену, и зал взрывается, и никому сегодня это не кажется странным. Пол, Мик, Кейт, Эрик, ещё десятка полтора великих – последние столпы эпохи. Недавно в каком-то интервью кто-то из «Дип Пёрпл» – кажется, Гиллан, сказал «Меня иногда попрекают тем, что я себя как-то не так веду. Скажите, с кого мне брать пример, если всё, чем мы занимаемся, с нас началось и на нас закончится?»
Ребята, это была достойнешая эпоха. Она уходит с честью.
Интересно, а у Джаггера есть пенсия? А какая?
Снег
—Ты что, правда, никогда в жизни не видела снега? Сколько тебе лет?
– Девятнадцать. И думаю, что и не увижу. Я не собираюсь в вашу Сибирь. Я круглый год в шортах. Ну ладно, расскажи – он какой?
– Снег? Он… ну, вообще он сделан из замёрзшей воды.
– Как лёд в баре?
– Да нет… Смотри: лёд в стакане твёрдый и прозрачный. Это вода, которая замерзает на земле, этот лёд покрывает собой реки, озера… А снег – вода, которая замерзла на небе, на облаках, и в день прихода зимы она опускается оттуда медленно, легко и беззвучно, как лебяжий пух, и вот этим пухом укрыта вся земля, а ты в эту ночь особенно глубоко спишь, и тебе обязательно снится добрый и хороший сон, и утром открываешь глаза, и ещё не выглянул в окно, а уже знаешь – снег. В окне другой свет.
– Он у вас светится, что ли?
– Да нет, не светится, конечно, но он такой невероятно белый, что собирает и отражает свет со всего пространства, и мир делается светлей и чище.
– То есть в барах всего мира из воды получается один и тот же лёд, а у вас в небесах из той же воды что-то совсем другое? Знаешь, я однажды в жизни летела в самолете, и там вокруг были облака, а в стакане принесли тот же долбаный лёд. Ты не гонишь?
– Да послушай! Когда ты видишь этот воздушный, нетоптаный, невозможно белый ковёр, с тобой случается радость, и ты улыбаешься. А дети бегут на улицу играть в снежки.
– В снежки? Snowies?
– Нет, это скорее будет snowballs. В общем, дети лепят из снега такие мячики…
– Лепят? Он что, липкий, как глина? Ты только что говорил, что он лёгкий и пушистый!
– Ну да, он… в общем, пока он лежит, он лёгкий и пушистый, но если взять его в руки и сжать, он превратится в довольно плотный снежный мячик, и им можно кидаться!
– Кидаться? Зачем?
– Для радости!
– А летом вы, видимо, просто водой брызгаетесь?
– Нет, почему?
– Ну, если вы испытываете радость от кидания друг в друга мёрзлой водой в зимнее время…
– Да ты просто не понимаешь, как это весело! А ещё можно слепить снежную бабу!
– Бабу? Ну-ка, ну-ка…
– Сначала ты кладёшь снежок на снег и начинаешь его осторожно катить. И он обрастает снегом и становится больше, больше, пока не превращается в огромный шар. Потом делаешь второй шар, поменьше, и ставишь его на первый, а сверху – третий, самый маленький, – это голова. На голову – ведро, вместо глаз – угольки, вместо носа – морковка! Вот и баба!
– Значит, три шара, один на другом, ведро на голове и морковь, изображающая нос? Хорошие у вас бабы! Все такие? И не одна не подала в суд?
– Да прекрати! Это же смешная вещь! А знаешь, сколько оттенков снега видит эскимос? Сто! Сто оттенков белого! Я не эскимос, но тоже вижу, как снег меняет свой цвет – под ярким солнцем он голубой, на закате – розовый и даже фиолетовый, к концу зимы становится серым, а в нашем городе бывает ещё желтым от химического комбината! А знаешь, что когда поднимается мороз (хотя правильнее было бы сказать «мороз падает» – ведь температура опускается!), снежные поля сверкают россыпями хрусталя под солнцем, и даже в воздухе рассеяна еле заметная бриллиантовая пыль? А снег в такую погоду скрипит под ногами, как новое кожаное седло?
– Послушай, ты явно что-то куришь. Я бы напросилась попробовать, но это что-то слишком забористое. Я думала, мы разговариваем серьёзно. Спасибо за мохито. Девочки, побежали к морю!
Соблазн
– Тонкая кость. У неё удивительно тонкие запястья. И щиколотки. Хотя ничего немощного в этом нет. Порода. Причём запястья тонкие, а кисть руки нормальная, пальцы длинные. Мизинец чуть-чуть искривлен внутрь – грузины утверждают, что это признак голубых кровей. Господи, сегодня даже «голубая кровь» звучит как-то двусмысленно. А вообще, видно, что в ней много намешано – там даже не Грузия, там, скорее, какой-то Восток. И главное, этот Восток настолько глубоко спрятан, что смотришь и не можешь понять, в чём он именно проглядывает, – просто чувствуется. Она не красит ногти – может, каким-то бесцветным лаком, но они всегда потрясающе ухожены. Женщинам с обкусанными ногтями и остатками маникюра я бы сразу отрубал палец. Но самое удивительное – шея.
– Шея?
– Знаешь, иногда слушаю мужиков и поражаюсь – о чём они вообще? Талия, жопа, сиськи… Идиоты. Смотрят и не видят. А между тем если у женщины короткая шея, все эти погремушки не спасут. Шея и посадка головы. Осанка. Грудь у неё, кстати, небольшая. Интересно – она никогда не носит ничего обтягивающего, всё свободно болтается, и как раз из-за этого видно, какая она там внутри тонкая и замечательно сложенная. Между картиной и рамой должен быть зазор, свободное пространство. Называется паспарту.
– Кстати, о картинах. Краситься любит?
– Она вообще, по-моему, очень мало использует всяких красителей. Полное ощущение, что на лице ничего нет. Хотя, скорее всего, просто незаметно. Тоже искусство. А волосы у неё темные, жёсткие и очень густые – всё время хочется запустить в них руку и ухватить сзади за холку. Грива такая. Давай возьмём ещё два по сто.
– А она длинная?
– Смотришь, как идёт, – кажется длинной. А подходит – нет, скорее, невысокая, чуть ниже меня. Пропорции. Размер ноги – тридцать шесть.
– О! Ты уже дарил ей туфли?
– Нет пока. Я просто сразу вижу женский размер. И, между прочим, ни разу не ошибался. А ещё, когда я был совсем молодой, я мог посмотреть на девушку и сказать, в каком месяце она родилась. И тоже не ошибался. Причём все эти знаки зодиака, гороскопы меня совершенно не интересовали – я их и не знал. Просто смотришь – и сразу видно – середина мая.
– Так она майская?
– Нет, она как раз зимняя. Конец декабря. И она не из Москвы, это точно. Хотя никакого акцента – даже московского. Знаешь, интересно – я заметил: уральский акцент, например, всегда отлично слышен, а дальше – Новосибирск, Красноярск – абсолютно чистая речь. Неужели это из-за ссыльных? Вот, может, она откуда-то оттуда. А самая красивая речь, кстати, – во Пскове. Ты слышал, как говорят во Пскове?
– Не части, я записываю. Твоё здоровье. Ну ладно, а голос?
– Как ты словами опишешь голос? Высокий, низкий… Ну, скорее, низкий. Чуть-чуть хрипловатый. Смех звучит очень неожиданно. Но совсем не противно. У меня была одна подруга, её смех был похож на крик чайки. Пришлось расстаться. Вообще, человек может запомнить тысячи голосов – для всех нюансов даже нет названия. Ты с ней не разговаривал пять лет, а потом она сказала в трубку «алё» – и тут же узнал! Вот как это?
– Не умничай, пей давай. А чем она занимается?
– Будешь смеяться – не знаю. Она не любит говорить о себе. Я не знаю даже, сколько ей лет. Где-то вокруг тридцати. А иногда вдруг улыбнётся – какие там тридцать? Вообще ребёнок! Я не знаю, была ли она замужем. Если была, то очень недолго. Но сейчас не замужем, это точно. Хотя… Это такой человек, что всё возможно. Всегда есть какая-то тайна. Можешь провести с ней всю жизнь, и тайны этой не узнаешь.
– Ну ладно. За здоровье твоей красотки. Как её зовут, кстати?
– Откуда я знаю? Я её ни разу в жизни не видел!
Первая победа
Один мой товарищ, склонный к математическим исследованиям по любому поводу, подсчитал, что родители мои зачали меня аккурат в день кончины Вождя и Учителя всех народов – или прямо где-то около того. Подозреваю, что не от горя – от горя такими вещами не занимаются. Мамы и папы давно нет, и пролить окончательную ясность на это событие я уже не смогу. Может быть, конечно, и совпадение. Может быть.
В пять лет я был низкорослым и дохлым ребенком. Ненавидел еду. «Жизнерадостный рахит» – называла меня мама. Будучи зацикленной на моем слабом здоровье, она – медицинский работник – постоянно таскала меня по своим знакомым – тоже медицинским работникам. Здоровья моего это не укрепляло.
Большую часть года меня нещадно кутали. Как сейчас помню: лифчик с резинками и толстыми чулками, шерстяные рейтузы, байковые шаровары, шерстяные носки, валенки с галошами, сверху майка, байковая рубашка, вязаный свитер, на голову – сначала платок, как на шоколаде «Алёнка» (предмет особенной ненависти), потом меховую шапку-ушанку, шубку из непонятного зверя мехом наружу, варежки на резиночке через рукава. Поверх всего плотно наматывался шарф, окончательно останавливавший дыхание. В этом скафандре меня выводили в наш дворик на Волхонке и пускали на снег. Стоять и кое-как передвигаться я ещё мог. Но если падал – подняться без посторонней помощи было уже практически невозможно.
А дворик наш был довольно шпанским – как и все московские дворики того времени. В каждой второй семье кто-то сидел или недавно вышел по амнистии. Приблатнённость боготворилась и была объектом подражания. К тому же дворовые мои друзья были на год-два старше меня и куда здоровей и крепче. Меня уже тогда интуитивно не тянуло в сторону блатной романтики, и иногда я получал по шее – слегка, не со зла. Смешно же перевернуть на спину майского жука и смотреть, как он будет корячиться.
А глаза у меня в детстве, надо сказать, постоянно были на мокром месте. Зареванный, я приходил домой. Бабушка моя (настоящая аидише бабушка, судебно-медицинский эксперт по убойным делам на Петровке, 38, безусловный командир в нашей семье) садилась напротив меня, строго глядя в глаза, и у нас происходил такой диалог: