Остромов, или Ученик чародея — страница 136 из 139

6

Ранней зимой 1939 года эзотериков стали брать по второму кругу.

Было уже все равно, кого брать. Всех, кого не расстреляли за былые грехи, достреливали. Всех, кого выпустили, вылавливали снова, выковыривали из складок, куда они предусмотрительно забились, и наказывали за старое — кого смертью, кого сроком. Ссылка более не практиковалась, ибо гальванизация осмысленна тогда, когда усиливается.

Галицкий упоминался в нескольких протоколах. Левыкин вспомнил, что видел его. Остромов, взятый в Абхазии на чайной фабрике и умерший после третьего допроса от сердечной недостаточности (тогда все умирали от сердечной недостаточности, выражавшейся во множественных гематомах), успел показать, что да, такой был.

Галицкий был фигура странная, недостоверная. В прошлый раз его не тронули, ускользнул. И вот теперь он спокойно работал в отделе учета, в странном тресте, которым тоже пора попризаняться, — но это успеется: подозрительно было то, что Галицкий запомнился единицам. О нем никто не мог сказать ничего определенного. Он хитро замаскировался. Никто не помнил даже, где он живет. Его быстро нашли по фамилии. Такие — ни для кого не видные, но ни от кого не прячущиеся, — были опасней всех. Видимо, он курировал всю сеть. Сети еще не было, но на допросах ее выдумывали быстро. Допрашивать эзотериков было одно удовольствие. У них было превосходное воображение. Жаль только, что многие упоминаемые ими сущности, враждебные советской власти, были недоступны, ибо находились в тонких мирах. После кратких, но убедительных разъяснений эзотерики переставали валить все на Гермеса Трисмегиста и начинали сдавать друг друга.

На очных ставках они вели себя трогательно. Большинство давно разлетелось, почувствовав, что самое надежное — оседать по окраинам; но теперь скребли и по сусекам. Они давно не видели друг друга и радостно делились вновь обретенным опытом. Трудность заключалась в том, что они никак не желали признаваться во вредительстве. Напротив, у них получалось, что только их молитвами и радениями воздвигся, скажем, Днепрогэс. В тридцать восьмом взяли Александра Валерьевича Варченко, человека серьезного. Вместе с ним взяли Двубокого, у которого нашли семнадцать сушеных членов, по числу членов Политбюро. Аналогия была ясна. Он хотел их извести. Александр Валерьевич Варченко был человек серьезный и обещал следователю всевластие, потому что гекатомба была самое то, и страна уже почти достигла абсолютного могущества, но убирать сейчас Александра Валерьевича было никак нельзя, он один знал, зачем все это. Следователь, в отличие от Александра Валерьевича, был человек несерьезный, Сент-Анри д’Альдейбра не читал, и Александр Валерьевич отправился в гекатомбу, или в мясорубку, это как кому нравится. Ему не нравилось никак, но его не спросили.

Даня понятия не имел, что за ним придут. Он допускал это, разумеется. Знание тонких миров не предполагает знания будущего, ибо истинный маг видит пути человечества, а с личной судьбой как-нибудь разберется сам. На известном уровне личной судьбы вообще нет. Даня не знал своей степени, да и не нуждался в этом, поскольку никаких третьих, седьмых и двадцать девятых степеней, как сказано в одном трактате, иарерахия не содержит. Степеней всего три — ученик чародея, чародей и то, к чему Даня медленно, но неотвратимо приближался.

Его взяли, когда он приступил к ежедневным упражнениям и только что разогрелся. Ему не составило бы труда уйти у них из рук, исчезнуть, мгновенно перейти в состояние левитации — для этого не потребовалось бы даже особой сосредоточенности, поскольку разрешившееся долгое ожидание, хотя бы и подспудное, часто приводит к взлету, и не всегда это ожидание счастья. Но в нем с осени двадцать пятого года сидело желание искупить тогдашнее бегство. И кроме того, ему хотелось знать, как все будет.

Заеда была на службе, Алеша Кретов — в школе. О том, что его взяли, знали только управдом да дворник.

Даниила Ильича привезли во внутреннюю тюрьму Большого дома на Литейном, отобрали паспорт, кошелек, часы, ремень и шнурки, никакого допроса не сняли, а отправили, по тогдашней практике, в одну из переполненных камер, располагавшихся по обе стороны длинного коридора в ледяном подвале без окон. Летом тут умирали от жары, зимой от холода. Рассказывали, что для перемалывания трупов в конце коридора устроена электрическая мельница. Это была неправда. Ничего интересного, в том числе электрической мельницы, там не было.

Даня долго думал, как все будет, и даже обиделся, насколько все похоже. С некоторых пор совершенно нечему было удивиться.

Его мариновали в ожидании первого допроса полные сутки, и все эти сутки он прислушивался к разговорам. В его камере было шестьдесят человек, и все эти люди были уверены, что недоразумение выяснится, хотя в душе понимали, что, по всей вероятности, не выйдут отсюда никогда. Большая часть заключенных внутренней тюрьмы вскоре переводилась в Кресты — на Литейном осуществлялась так называемая активная фаза следствия. Выяснением деталей и проработкой фабулы занимались на местах. В Большом доме отыскивали место каждого дела в общей мозаике и добивались главного — признания. После него обычно шло легче.

Даня пятый час без движения сидел на так называемой шконке — деревянной полке, на которой давно спали по очереди. Днем лежать не разрешалось. Он практиковал экстериоризацию, но шла она трудно. Мешал фон — повышенная концентрация сновидного, сковывающего страха; максимум того, что ему удалось, — вогнать себя в состояние тоскливого полубодрствования. То, что было перед ним, не походило ни на шрустр, ни на Эейю, а скорее на их причудливый синтез — то ли внутренний ад высших сущностей вышел наружу, то ли внешний ад низших облагородил их наконец и вместо животной радостной злобы вызвал покорный страх. Изначально ничего подобного не было — только человеку под силу было создать такое.

— Как вы думаете, — спросил его тихий, почти невидимый человек слева, — зачем надо, чтобы признавались?

Даня сначала промолчал, подумав, что обращаются не к нему, — но робкое, почти птичье поскребывание по рукаву подтвердило: ответа ждали от него.

— Не знаю, — сказал он честно.

— Вот и я не знаю, — закивал человечек слева. — Ведь они и так могут сделать, что захотят. Признаться, не признаться — какая разница? И других сдавать необязательно. Они же все равно всех могут взять, кого им понравится.

Даня молча кивнул.

— Ну так вот я и не понимаю! — возмущенно зашептал человечек. Видимо, он многим здесь уже задавал этот вопрос и ни от кого не получал ответа, да здесь и не откровенничали. — Видимость они никакую давно не соблюдают. Всем все равно. Запад промолчит. Он теперь на все молчит. Да никому и дела нет. Одни дикари едят других дикарей, — что, кто-нибудь вступается? Если б чуть иначе повернулось, мы бы тоже ели.

Даня молчал.

— А себе вы как объясняете? — спросил шепоток слева. — Должна же быть какая-то причина. Почему они хотят, чтобы мы признались? Они же сами за нас все могут там написать.

Даня подумал, что если бы стены были гладкие, экстериоризация бы удалась. Но они были шероховатые, в виде так называемой бетонной «шубы», и этим почему-то угнетали особенно. Почему здесь устроили эту «шубу»? Вероятно, чтобы не удавалась экстериоризация. Решительно все у них было учтено.

— А я знаю, почему, — продолжал голосок чуть слышно. — Я знаю.

Даня по-прежнему не поощрял его к откровенности; однако ему стало любопытно.

— Дело в том, — сказал голосок и пресекся. — Дело в том, что это делает нас виноватыми. Ведь им нужны виноватые. С невиновными они дела иметь не могут.

Даня улыбнулся. Это смутно напоминало слова — чьи же? Университетского экзаменатора, фамилию он забыл, как большинство подробностей той жизни. Сначала сделать всех виноватыми, раздать кресты — несите! — как бы из милости. А потом заставить работать, выдав это за почетное право. Что ж, логично. Работай из благодарности за то, что не убили. Пятнадцать лет назад заставляли пахать за гроши и против всех правил, чтобы работа никак не могла быть в радость, — а сопротивляющихся пугали ссылкой или предательством классовой борьбы. Теперь гальванический удар усиливался: работай, пока жив. Жизнь — какого еще вознаграждения? Особенно жизнь, чудом не отнятая…

— Виноватыми, — продолжал голос, — мы становимся в ту секунду, когда оговариваем себя. Ведь это само по себе преступление, которое на весах Божьих будет весить не меньше любого вредительства. И только когда они склонят нас к этому преступленью, их душеньки довольны. После этого человека можно топтать как угодно.

— А если не оговорим? — задал Даня кретовский вопрос.

— Оговори-им, — уверенно повторил сосед справа. — Кто не ломался, тех плохо ломали.

Интересно, подумал Даня, как это будет. Но как это будет — он предположить не мог, ибо чародей на известном этапе ничего не решает сам.

7

На следующее утро — времени он не чувствовал давно и не нуждался в нем, но раздали хлеб и кипяток, — его вызвал на допрос некто Капитонов.

Тут примечательно то, что Капитонов числился утонувшим, а на деле погиб при несколько иных обстоятельствах, которые вот-вот прояснятся. Однако уполномоченный Капитонов никуда не исчез. Еще два раза его убили в перестрелках, да еще раз он спьяну простыл, заснув весной на скамейке, но оставался, как прежде, живехонек. «Капитонов» был псевдоним, по-русски Голованов. Почему он укоренился — теперь уж не скажешь: может, раз все переулки называли в честь каких-нибудь бывших товарищей, то вот и оперативный псевдоним взяли в честь какого-то реального лица; но в ЧК вообще редко пользовались подлинными фамилиями. Все же понимали, что когда-нибудь дойдет и до них — появится изумленный потомок и спросит: как же ты мог? и главное, зачем? А что я? Я стоял и подводил клемму, или подбрасывал дрова, — вот все, что я делал; иногда, конечно, заставлял дрова признаться, что они виноваты, но это просто чтоб веселей горело. Но на всякий случай никто из них под своей фамилией не работал, и это сохранилось по сию пору: одних Петровых было больше, чем во всем остальном Ленинграде. Кто был в действительности тот Капитонов — это уж мы никогд