Остромов, или Ученик чародея — страница 36 из 139

ял и контора писала.

И только изредка просители, робкие искатели справок, приглядываясь к Карасеву, чувствовали, что лучше бы им поскорее уйти отсюда; но разве не написано это крупными буквами на всех учреждениях нашей хмурой земли?

Глава пятая

1

Дом 25 по улице Красных Зорь, где гнездился Райский — а может, и Адский, как повернется, — был вино-красен, как и сами зори. Остромов любил этот цвет, цвет удачи, червонной масти. Лестница была узкая, давно не мытая, дверь четырнадцатой квартиры — строгая, черная, с четырьмя шурупными дырками по краям отвинченной таблички. Верно, жил тут кто-нибудь из профессуры, собирал друзей, они расчесывали бороды, шумно раздевались, носы у них слезились с морозу, они обсуждали последние новости и выслушивали рассуждения друг друга, после чего деликатно, но язвительно спорили, и опять влезали в шубы, и ехали домой по темному Каменноостровскому, на котором не было тогда никаких Красных Зорь, и даже тогда, ночью, под мягкий стук копыт по свежевыпавшему снегу, не приходило им в голову — разве самым умным, — что скоро их споры не будут иметь никакого смысла, как и все местные споры за последнюю тысячу лет; что прислушиваться надо теперь не к возражению другого профессора, а к лепету младенца, голосу глины, к этому вот мягкому перестуку, хотя для нового времени и он будет слишком размерен. Табличку свинтят, а внутри будет располагаться товарищ Райский, и то не постоянно, а в приемные часы.

Остромов мало чего на свете боялся, но квартира 14 его испугала — полным отсутствием внешних признаков, по которым можно было гадать о бывшем или нынешнем хозяине. Тут не жили, и более того — не работали: тут присматривались, и вся обстановка была такова, чтобы не мешала рассмотреть гостя. В прихожей не было плащей, пиджаков, обои были везде одинаковы — идеально ровны, светлы, безлики. Окна были вымыты, прозрачны и пусты, звуки улицы странно глохли, словно опасаясь попадать в это стерильное пространство. Мебель словно казенная, под белыми чехлами. Похоже было, что тут оперировали, но операция предполагалась, как бы выразиться, не физиологического свойства. Тут что-то такое вынимали из людей, после чего они становились достойными сотрудничества с товарищем Райским. Вот и в райской операционной будет так же стерильно. Еще и день-то какой — серенький, неопределенный, когда все могло повернуться так, а могло этак, — и у Остромова, полагавшегося обычно на импровизацию, заготовлены были варианты.

Отворил мальчик в костюме — тут уж не френч; Остромов пригляделся, но и возраста внятно определить не смог. Двадцать? Двадцать пять? Волосенки прилизанные, носик вострый. Явно не товарищ Райский. Товарищ дружелюбно вышел из недр квартиры: а, так вот наш знаток. Но и по знатоку ничего нельзя было сказать наверняка. Жители Одессы жовиальны, остроумны, поверхностны, легко схватывают, быстро забывают. Есть среди них глубокие знатоки, но глубокое знание требует сосредоточенности, а откуда она возьмется в южанине, в масленых его глазках, пухлых губках? Пристрелить кого-нибудь — милое дело, а глубоко задуматься — некогда. Остромов решил действовать по первому плану и сделал шейный знак.

Это была ошибка, но лучше ошибиться раньше, чтобы вовремя включить второй план.

— Этого мы, виноват, не держим, — широко улыбнулся Райский, душа-человек.

— Кстати, знаете историю этого знака? — непринужденно спросил Остромов. — Курфюрст Саксонский наградил Петра Великого орденом Белого Орла с шейным знаком, и нескольких солдат также — за отличие при Полтаве. Указом Петра все, кто с ним отличился против шведов, получали право бесплатного угощенья в кабаках, отсюда и щелчок по шее в знак кавалерства. Я же делаю вам не этот знак, но масонское приветствие посвященного, означающее, что скорее дам перерезать себе горло, нежели предам.

— Очень любопытно, — оживленно сказал Райский, указывая Остромову на белый диван близ кафельной голландской печи. — Прошу присесть, товарищ.

— Вам товарищ Осипов рассказал о моем вопросе? — спросил Остромов, все еще колеблясь, какой тон принять, и оставаясь в рамках прохладной нейтральности.

— Он рассказал, да, — Райский сел за стол, чем сразу поставил себя в положение начальственное. — Если я правильно понял, вам желательно нечто вроде легальной ложи?

Остромов вглядывался в него и стремительно соображал. Ясно было, что Райский не знает ничего, — неясно было другое: хочет ли знать. Огранов тоже был, что называется, дум-дум-цеппелин, но по загоревшимся его глазам Остромов немедленно понял, что масонская ложа ему интересней любого осведомительства, что ему хочется игры, подполья, авантюры, а страха перед бывшими он не чувствует никакого. Огранов был человек не без полета. Они не для того брали власть, чтоб подслушивать шепотки и читать доносы: им хотелось быть вместо, хотелось делать то же, что делали бывшие, и если у бывших были свои игры в Египет и тамплиеров, этим теперь тоже было завлекательно. И если товарищ Райский хоть немного соответствует фамилии, ему надо дать игру, а не грубую простоту; но что, если мстительность в нем сильней любопытства? Остромов скомбинировал в уме скудость обстановки, серость дня, матовую белизну безликого петербургского неба; если бы ему сейчас раскинуть карты! Но прочь проклятую неуверенность, и он, солидно помедлив, сказал:

— Видите ли, я с вами буду прям. Дело совершенно ясное. Есть люди, себя, так сказать, не находящие в новой действительности. Я бы полагал гуманным и правильным — и совершенно в духе основополагающих учений — давать каждому члену общества то, что он может взять. Рассудите: не станете же вы ставить пролетарию, допустим, Брамса? Он должен вначале послушать более простое, чтобы, так сказать, духовно возрасти постепенно. Но если пролетарий должен получать то, что интересно ему, если он, так сказать, трудом и страданиями заслужил Брамса, то нельзя же отрицать и право старой интеллигенции на свой духовный кусок?

— Никто и не отрицает, — шире прежнего улыбнулся Райский. — Мы даже, видите, оперу ставим.

— Это верно, — сказал Остромов. — Это совершенно верно.

Он никак не мог нащупать верный тон и злился на себя за это. Видно было, что Райский страшно самовлюблен, но чем польстить ему — он пока не знал.

— Но верно и то, — заговорил он осторожно, — что одной культуры недостаточно. Пролетарий верит, что его труд потребен и сливается в общую реку, и что в этом труде его бессмертие. Но во что верить интеллигенции, чьи слова обесценились, споры прекратились, чей смысл совершенно исчерпан? Она не может, так сказать, только ходить в оперу. А что вся она способна принять вот так сразу классовую идею — вы же понимаете…

И он слегка развел руками.

— Очень, очень любопытно, — заинтересовался Райский. — Значит, у кого нет зубов — тому кашку?

Остромов горячо закивал.

— Вы уловили совершенно верно, — сказал он. — Именно так, и под полным наблюдением. Я не возражал бы против присутствия людей из ОГПУ, и им, так сказать, было бы не менее познавательно… если бы, разумеется, возникло желание…

— Очень возможно, — сказал Райский деловито. — Это, конечно, надежней, чем кружок политграмоты. Лично в вас я не сомневаюсь, тем более, что и телеграмма товарища Огранова того… не оставляет сомнений. Но что вы станете делать, если на таких собраниях возникнет политический вопрос?

Эге, подумал Остромов. Этого я просчитал верно.

— Я удивляюсь, — сказал он. — Неужели это не ясно? Немедленно осведомлю.

— Я не о том, — отмахнулся Райский, словно это и впрямь предполагалось само собою. — Я о вашей линии: как вы станете действовать, если туда придет явный враг и воспользуется вашей… назовем это структурой… для организации, ну, вы понимаете?

— В моей власти, — сказал Остромов строго, даже несколько басовито, — придать кружку исключительно философский характер и отсечь любые попытки его политизации. Да вы ведь и сами знаете, что масонство никогда политикой не интересовалось.

— Ну уж, ну уж.

— Нам приписывают многое, — еще суровей сказал Остромов. — Но ведь и евреям приписывалось употребление крови христианских младенцев.

Лицо Райского не дрогнуло, но Остромов понял, что попал.

— Я, видите ли, читал рукописи, — сказал Райский со старательной небрежностью. — Конфисковывали тут у одного, вы его, может быть, знаете…

Он замолчал, глядя на Остромова испытующе.

— Я знаю многих, — сказал Остромов, — но никогда не одобрял конфискации рукописей, содержащих тайнознание. Они нужны только тем, кто поймет, и отбирать их я считаю не столько преступным, сколько ненужным.

Это опять было правильно: он ставил себя.

— Да мы вернули, — быстро сказал Райский. — Действительно филькина грамота. Стал просматривать — ничего не понял.

— Ха-ха! — воскликнул Остромов. — Как у вас все быстро! Вы хотите уж с первого раза понимать седьмую ступень!

— А вы почему знаете, что седьмую ступень?

— Кроме брата Абельсаара, никто не подвергался конфискации тайнописей в последнее время, — пожал плечами Остромов.

— Это какого же Абельсаара?

— Это брат библиотекарь, мирского его имени я не знаю.

— Что же, по кличкам общаетесь?

— Это не кличка, — оскорбился Остромов, — это нечто вроде специальности. Каждый брат берет имя покровительствующего ему духа, все равно как вы назвались бы братом Торквемадой.

Остромов пригляделся к реакции: Торквемаду Райский знал.

— А вы со всеми масонами России находитесь в переписке? — поинтересовался Райский.

— С главными братьями — нахожусь, но ведь мы объявили полный «Гранд силанум», — пожал плечами Остромов.

— Это что же такое? — остро блеснул глазами Райский.

— Вы сами знаете, — прикрыл веки Остромов, словно утомившись притворяться перед своим.

— Положим, знаю, — осторожно сказал Райский. — Но не значит ли это…

Он не знал, что спросить, как скрыть невежество. Остромов взорлил.

— Не значит! — воскликнул он твердо. — Ах, не пытайтесь принять вид неофита, я вижу, с кем имею дело. Не пытайтесь предстать новичком, притворяться перед своими не велит кодекс Парацельса. Вам отлично известно с первого моего шага, с шейного знака, кто перед вами. Вы не могли не заметить, что знак сделан с намеренной ошибкой. Вы намекнули, я принял. После этого уже можно было сбрасыват