— То есть как?! — закричал гвардионец высоким заячьим голосом.
— Я снимаю сцену во дворце, — терпеливо пояснял Мстиславский, не желая скандала. Он стыдился своей роли и несколько тяготился ею; отбраковывать аристократию оказалось трудней, чем он предполагал, ее было жалко, он не видел ее прежде в таком количестве и поражался обшарпанности. — Мне нужны типажи аристократические.
— Да вы знаете ли, кто я?! — закричал квадратный, оглядываясь на очередь и словно призывая всех в союзники. — У моего отца аннинская сабля с темляком за храбрость под Севастополем! Мы упоминаемся в Радзивилловской летописи!
Что за прелесть, подумал Остромов. Кичиться древностью рода, и где! — в Ленинграде, где принято прятать даже лавочников, затесавшихся в родню. Поистине дивное время НЭП, чего не насмотришься.
— Дегаевы-Кайсацкие очень хороший род, очень, — вступилась старушка, стоявшая сразу за Остромовым. — Они всегда были прекрасные молодые люди, братец Александра Григорьевича спас утопающего в одиннадцатом году…
— Михаил Дегаев-Кайсацкий, — негромко сказал пергаментный старец, словно не решив окончательно, положено ли это знать режиссеру, — от Елисаветы Петровны в семьсот пятьдесят третьем получил золотую табакерку за особенные заслуги.
— У моего деда, — так же негромко отвечал Остромов, — тоже была табакерка и особенные заслуги на поприще Амура, но я не задерживаю очереди…
Они с историографом понимающе переглянулись и улыбнулись.
— Вы ответите! — кричал внук фаворита, словно надеясь на загробное царское покровительство.
— Если вам не нужен князь Дегаев-Кайсацкий, кого же вы хотите? — кротко улыбаясь, спросила та самая. Милосердие, подумал Остромов, отлично.
— Я вам покажу, кто мне нужен, — любезно отозвался Мстиславский. — Вот вы, да! — Он указал на изможденного типа, в чьем лице в самом деле было что-то демоническое, тень близкой гибели и след утонченного порока, странно контрастировавший с грубыми, крупными руками. Счастливец отделился от толпы и подошел к режиссерскому столику.
— Вот этот, да! — торжествующе воскликнул Мстиславский. — Вы кто, товарищ?
— Смирнов, водопроводчик, — смиренно ответил аристократ. Остромов знал этот тип: некоторые русские мастеровые и богатыри из крестьян умудрялись к сорока годам допиться до подлинного аристократизма. Вырождение всегда одинаково, независимо от того, князь вырождается или чернь.
— Вот этого мне надо, — сказал Мстиславский. — Ассистенты, переодеть. Вы завтра приходите, — отнесся он к Дегаеву. — Ракитников завтра отбирает на сцену стачки в «Огрызке прошлого», ему нужен будет пролетариат, милости прошу.
Если бы Дегаев дал себе волю, Севзапкино лишилось бы лучшего специалиста по аристократическому разврату, но он вспомнил свое и без того шаткое положение и отошел, покраснев от ярости, в бесплодной злобе сжимая кулаки.
Остромов только глянул на Мстиславского полуприкрытыми глазами, словно разрешал ему быть, и был пропущен в кучку статистов. Из массовки туда попало не более трети — прочие, видимо, казались Мстиславскому недостаточно вырожденными. Остромов не согласился бы — он повидал всякое вырождение: иной чем выше ростом и крепче сложением, тем ясней свидетельствует об умственной деградации. Но Мстиславскому нужны были утонченные, тем комичней.
— Объясняю вам роль, — начал режиссер, обращаясь к избранникам. — По ходу фильмы герои обедают. Во время репетиций обеда не будет, реквизита у нас на один дубль. Репетируем без костюмов, потому что на чистку нет времени. Ваша задача, товарищи, кушать как можно жадней…
— За этим дело не станет, — полушепотом, как бы про себя, сказала миловидная. Остромов про себя назвал ее Людмилой, милой, и намеревался лишний раз проверить проницательность.
— Мы изображаем распад аристократизма, его последние судороги, — пояснял Мстиславский. — Вы должны будете сыграть не без утрировки, не без гротеска, так сказать. В конце сцены по моему сигналу вы должны будете спорить и драться, применяя, так сказать, реквизит. На столах будут жидкости, имитирующие вино. Всю драку в целом я смонтирую потом методом компоновки аттракционов, но в это сейчас входить не надо. Ваше дело подраться едой. Здесь вы можете импровизировать как угодно, я вашей творческой свободы не стесняю. Запомните, что кушать, то есть, грубо говоря, жрать надо как можно более скотски. В этом тематический контрапункт. Я, так сказать, не вхожу и так далее, но поскольку вы люди неслучайные…
— В скатерти сморкаться? — просто спросил юноша лет двадцати, с лицом ироническим, ласковым и серым.
— На усмотрение, — сказал Мстиславский. — А впрочем, можно. Это краска… Вообще, господа, — сказал он вдруг уже другим тоном, — что я стану прикидываться? Не будем здесь с вами делать вид, что не понимаем друг друга. Было, так сказать, всякое, и так было, и этак… Вы все читали, я думаю: почему жгут усадьбы? Потому что в усадьбах, так сказать, пороли и прочее свинство. Не будем уж так-то, все же видели, какое было, и какая грязь, и весь этот Распутин, и это самое. Конечно, были и эти, так сказать, незнакомки, и Лев Толстой, и всякое. Но было и прямое, так сказать, скотство, и я сам сколько раз был свидетелем, как самые приличные люди буквально таким развратом… впрочем, что я вам рассказываю, действительно.
— Шамовка будет? — выкрикнула сзади высокая царственная старуха в кружевной шали. Вокруг рассмеялись — сдержанно, вполголоса; освоить слово «шамовка» они еще могли, но гоготать во все горло так и не выучились.
— Пошамаете, обещаю, — отвечал Мстиславский, не в силах сдержать широкой улыбки, и Остромов подумал, что он, в сущности, милый парень.
— Структурка, структурка, — пробурчал себе под нос пергаментный старец, тот, что помнил генеалогию Кайсацкого.
— Что-с? — переспросил Остромов. Он заинтересовался.
— Конструкция, — пояснил старец. — Деменциация высокого, генеративный прием, не берите в голову.
Надо запомнить, подумал Остромов. Генеративный, деменциация, структурка…
— Мы пройдем сейчас в залу, — деловито продолжал Мстиславский. — Там репетируем без реквизита, потом будет время отдохнуть и перекурить, после чего съемка. Реквизита мало, работаем в один дубль, предупреждаю всех — если не снимем, выплат не будет.
Аристократия скептически закивала.
— С одного дубля никогда не бывает, — доверительно сказал Остромову одышливый толстяк с беспомощным выражением лица. — Три как минимум.
— Но реквизита нет…
— Найдется. Небось и еда-то — навалит каши перловой и раскрасит под икру…
Поднялись на второй этаж дризенского особняка. В огромной зале с длинными, от пола до потолка мутными окнами, на ободранном паркете были п-образно расставлены столы под тяжелыми бело-золотыми скатертями с богатой вышивкой. Скатерти были покрыты газетами, чтоб не испачкались за время репетиции. На столах красовались кастрюли с точно предсказанной перловой кашей, на медных подносах горой лежал хлеб, в глубоких мисках лежали семикопеечные французские булки.
Мстиславский принялся разводить мизансцену, попутно давая отрывистые, внятные только посвященным указания оператору — невысокому, скуластому, похожему на флегматичного монгола; такими бывали опытные путешественники, хорошие наездники — оператор в самом деле ходил несколько враскоряку, по-кавалеристски. Он был молчалив, нетороплив и основателен. Мстиславский ставил аристократию в пары.
— В первой сцене, — объяснил он, — только еда, угощение как есть. Во второй постепенно переходим к свинству. Загребаем руками икорку, рыбку, обливаемся шампанским — сначала как бы нечаянно, — словом, нужна жадность, зримое торжество инстинкта…
— Как бы голландцы! — влюблено глядя на Мстиславского, поясняла его помощница по реквизиту, коротконогая дамочка с тяжелым задом, какой в сибирских деревнях называется язухой.
— Ну да, — нехотя ронял Мстиславский. Он как-то утерял интерес к съемкам. Верно, ему жалко было аристократию — он не ждал от нее такой потрепанности.
— В восемьсот восемьдесят девятом, — сказал пергаментный историограф, — в этом зале имел быть благотворительный бал в честь девяностолетия Пушкина, с костюмированным представлением «Скупого рыцаря». Я был Альбер, графиня Махотина подарила мне розу.
— Видите, теперь здесь будет еще один костюмированный бал, — улыбнулся Остромов, тоже пергаментно и сухо. Старец посмотрел на него с неудовольствием и пожевал губами. К розе графини Махотиной надлежало отнестись серьезно.
Репетировали вяло, не могли раскрепоститься, лезть руками в ослизлую перловку охотников не было. Севзаповские костюмы постирают, а свое пачкать не хотелось. Молодежь собралась отдельно, Мстиславскому пришлось разбить компанию, чтобы равномерно заполнить кадр. Анемичного юношу он приспособил в пару к старухе, интересовавшейся насчет шамовки, — не без дальнего умысла: будет как бы птенец на содержании.
— Вы во время еды накладывайте друг другу, — посоветовал он. — Заботьтесь.
— Ах моя цыпонька, — сказала старуха. Остромов глянул на нее одобрительно: должно быть, в молодости была ого-го. Вяло отрепетировали первый эпизод с переходом в свинство. Ассистенты кинулись возвращать перловку в кастрюли. Объявили перекур. Во дворике, близ посеревшей Терпсихоры с треснувшим бубном и отбитым носом, Остромов направился к предполагаемой Людмиле.
— Вы здесь так случайны, так странны, — сказал он.
— Что же делать, — ответила она, явно польщенная. — Для главных ролей я стара.
— Ах, оставьте. Для главных ролей вы здесь так же неуместны, как графиня в трактире. Этот урод не знал бы, как вами командовать. Ему артелью бурлаков распоряжаться, а не артистами.
— Отчего же, — розовея от удовольствия и молодея, произнесла миловидная. — Он в своем деле дока, только дело больно стыдное. Мне самой неловко, есть чувство, что я кого-то предаю…
— Никого вы не предаете, — отвечал Остромов глубоким страдальческим голосом, выдающим долгий опыт странствий, бегства, может быть, от таинственных преследователей… — Неужели вы думаете, что мертвые осудили бы нас, если бы знали, как мы здесь и сейчас живем?