Иногда во время опыта возможны припадки ужаса или, напротив, смеха, что есть, в сущности, выражение раздражения одной и той же чакры. Если с вами это случится — не стесняйтесь и не бойтесь, ничего тут страшного нет, всматривайтесь в пассы или выпейте воды из бокала, стоящего перед вами.
Он мельком глянул на Юргевич. Она густо покраснела и округлила влажные глаза. За окном было уже темно, как всегда в северном августе, в десятом часу. В это время, на исходе дня и лета, можно было еще почувствовать, что такое был Петербург накануне гибели, — во времена, когда Остромову не досталось собрать поздний, сладкий мед; он собирал теперь засахарившееся, подгнившее и перепревшее. В канун ночи и осени камни отдавали тепло. День был жаркий, и лето жаркое, и зима будет холодная; но сейчас все еще виснет на грани. Остромов ничего не любил, кроме промежутков — когда действительно что-то приоткрывается; нет, он не всем торговал, кое-что он видел, и если бы не верил в то, что видел, у него бы никто и не покупал… Изредка торопливые шаги доносились с улицы; мелкие, бледные звезды проступали в серо-лиловой глубине петербургских, александрийских, египетских небес. Остромов с некоторым сожалением опустил занавеси, но сеанс требовал темноты.
— Мы начнем с транса, — повелительно возгласил Остромов, — транса еще поверхностного, но позволяющего устранить важное препятствие. Елена! — Тут он повысил голос и обращался далее к одной Юргевич, трепетавшей в магистерском кресле. — В вашем прошлом есть как бы камень, лежащий на пути дальнейшей регрессии. Сегодня мы совместным напряжением психической энергии должны устранить его и спуститься в ту глубину, куда можете проникнуть только вы. Возьмемся за руки, друзья, и дружно воззовем к великим сущностям — мысленно, мысленно, вслух ни слова! Вы участвуете? — отнесся он к Варченке.
— Я понаблюдаю, — отозвался тот с дивана.
— Bene. Хотя ваша сила может оказаться нелишней.
— Я подключусь в случае надобности, — пообещал Варченко.
— Итак! — воззвал Остромов. — Мысленно, строго за мной, повторяем: Aster, oster, delet, melet!
При свечах он видел, как шевелятся губы у сидящих за столом. У всех были прикрыты глаза, один Альтергейм лукаво поглядывал на соседей, но белиберду добросовестно повторял.
— Caper, poper, asfer, belet!
Варченко кряхтел и ворочался на диване.
— Somnia, omnia, tertia, pertia!
Clausqum, blauscam, estia, sulphur!
Юргевич тихо застонала. В стоне этом не было ничего эротического, а одна только мука. Остромов бегло пожалел о рискованном опыте — мало ли что могла выдумать эта юродивая, — но опасаться Варченки не было оснований, свой брат оккультист, а прочим он всегда смог бы объяснить неудачу сеанса посторонними влияниями вроде недоброжелателей из соседнего квартала.
— Зачем, о, зачем, — простонала Юргевич.
— Это так нужно, — властно произнес Остромов. — Если не преодолеть сейчас, то когда же?! Вы не можете больше жить с этим камнем на груди.
— Ах, какой камень, — болезненно поморщилась Юргевич и заговорила вдруг обычным голосом, чуть быстрей, чем в повседневности. — Я теперь ясно, так ясно вижу… Зачем, зачем вы вообще все это делаете? Вы не знаете, что будет, а я знаю. Вот я вас вижу в совершенной отчетливости: труп, труп ходит!
Остромова пробил холодный пот, но он справился с собой.
— Елена, — сказал он мягко, — не говорите глупостей. Говорите то, что видите.
— Я вижу… я вижу вас и ряды, ряды. Вы ходите вдоль рядов, и вам подают. Зачем вы все это сделали? Ведь у вас есть способности. А теперь, теперь… Из тех, кто здесь, ни один не может уцелеть. Это же так просто. А у некоторых дети. Зачем вы все это затеяли? Так бы могло еще обойтись…
С этим бредом пора было заканчивать, и Остромов жестом приказал расцепить руки. Он видел краем глаза, как тяжело дышала Жуковская, словно все силы отдала, чтобы ввести Юргевич в транс; видел, как водит остреньким носиком Мосолова, как теребит бородку Варченко, казавшийся в костюме особенно толстым.
— Елена! — крикнул Остромов. — Вернитесь! Сеанс окончен! Возвращайтесь, libertas conderitum est!
— Надя Жуковская песенку поет, — так же буднично сказала Юргевич. — Заря-заряница, красная девица. Одни подают, другие гонят.
Жуковская вся подалась вперед и в ужасе уставилась на Юргевич. Она никогда при ней не пела «Зарю-заряницу».
— Еще два раза потом будет, — сказала Юргевич. — Третий раз совсем плохо, никуда не спрячетесь, нет. Господи, Господи, за что все это? Ведь ничего не делали, никому не вредили. А я с вами не буду, нет, никогда. Я думала вроде сначала, что можно, но мне с вами нельзя. Я теперь все вижу, я не приду к вам больше.
— Елена! — переходя в свою очередь на будничный тон, заметил Остромов. — Хватит, сеанс закончился. Вы давно проснулись, не пугайте нас понапрасну.
Юргевич тяжело застонала, замотала головой, приподнялась в кресле, выгнулась, рухнула и забылась. Остромов подошел, похлопал ее по щекам — она вяло отмахнулась и продолжала спать.
— Слишком сильный медиум, — сказал Остромов и развел руками. — Вероятно, попала под влияние чуждой воли, или недоброжелатели…
— Отчего же, — с места сказал Варченко, — очень интересно.
В голосе его, однако, слышалось разочарование. Альтер и Мартынов бережно положили Юргевич на диван в соседней комнате и вернулись к спиритическому столу.
— Позвольте мне! — крикнула вдруг Мосолова. Она словно всю душу вложила в этот смешной порыв и по-гимназически протянула вверх руку. — Я сегодня чувствую в себе большую силу.
— Как угодно, — пожал плечами Остромов. — Если все уже собрались, почему не попробовать? У вас есть опыт месмеризации?
— Я не пробовала, но бывают видения очень яркие, — виновато призналась Мосолова. Остромов легко себе представил, какие это видения, и криво усмехнулся.
— Что же, aster, oster, delet, melet, — бегло пробормотал он, сделал несколько пассов, и головенка Мосоловой поникла.
— Господа, — воззвал Остромов, — не следует ли нам на сей раз поступить осторожней и вызвать конкретное лицо?
— Пушкина, Пушкина! — вскричал Альтергейм, подпрыгивая на стуле.
— Есть ли другие мнения? — поинтересовался Остромов.
— Пока нет, — ответил за всех уютный басок Варченки.
— Отлично, приступаем. Евгения, вы слышите меня?
— Слы… шу… — раздельно и глухо, словно из страшной трансфизической дали, отозвалась Мосолова.
— Позовите нам Пушкина, Александра Сергеевича, — приказал Остромов и сам еле сдержал пузырящийся на губах смех, ибо сильней всего это напоминало заказ телефонистке: девушка, Пушкина нам! А-99-37…
— Я здесь! — звонко и бодро воскликнула Мосолова.
Возникло некоторое замешательство. Оказалось, задать вопрос Пушкину не так-то просто.
— Великий дух, — начал Остромов, — благодарим тебя за то, что ты счел правильным откликнуться на наш призыв. Ответствуй, страдаешь ли ты.
— Я очень хорошо себя чувствую, — сказал Пушкин, — и рад вас приветствовать.
— Вы творите? — спросил Альтер.
— Я много творю, творю успешно! — признался поэт. — Хотите, я вам почитаю?
Альтергейм замер.
— Если это возможно… — сказал он.
Мосолова раскрыла невидящие глаза и напряглась в потоке вдохновения.
Пусть дождь и гром, пусть солнца луч —
Я вспоминаю о тебе,
Прозрачно небо, стаи туч —
Но только взгляд твой на уме.
Пусть пир, веселье, пусть тоска,
Пусть смех и радость, боль и грусть —
Моя мечта не далека,
Вот только б руку дотянуть… —
продекламировала она с легким подвыванием, покачиваясь в кресле.
— Что-то с ним там сделали ужасное, — сказал Альтер. — Если он там наказан полным лишением дара, что сделают с нами, грешными?
— Я вам прочту еще, — не сдержался Пушкин. С уст Мосоловой срывались пылкие признания:
Ты можешь даже и не знать,
Что я с тобой, что я везде,
Что я могу к тебе летать,
Где бы ты ни был на земле,
Что воздух — я, свет — это я,
Я — птичка, дерево, трава,
Я — всё, что есть вокруг тебя,
Все знаки — то мои слова.
— Его там хуже наказали, — выдохнул Мартынов. — Он стал там женщиной и испытал все муки, которым подвергал их здесь.
— Не шутите! — потребовал Остромов.
— В который раз беспомощно пьянею, — тараторила Мосолова, — в родные глядя серые глаза… Хотела бы любить тебя сильнее, да только жаль — сильней уже нельзя. Никак я не могу к тебе привыкнуть, значителен в тебе любой пустяк. «Не уходи!» — тебе хочу я крикнуть, когда ты отступаешь лишь на шаг… Пускай нас тешит и морочит случай, но волны — не помеха кораблю. Храни меня, люби, жалей и мучай, — я с каждым днем сильней тебя люблю! Все, я улетаю, меня ждут дела. У нас в пятом эоне собрание.
Эк ее растопырило, подумал Остромов. Неужели ей непременно надо было публично вякнуть все это?
— А теперь, — раздался с дивана иронический басок Барченки, — попросим Льва Толстого!
— Лев Толстой на собрании, — тонким голосом предостерег Альтергейм. — Неужели вы думаете, что если Пушкина позвали, Толстого не позовут?
— Пушкин умер христианином, а Толстой отлучен, — заметила Пестерева.
— Это не имеет значения в тонких мирах, — холодно заметил Остромов.
— Очень имеет, — настаивала Пестерева. — Ну, вызовите! Он точно стихи читать не будет.
— Господа, надо ли? — попытался отговорить их Остромов. Меньше всего ему хотелось новых признаний, а способа нейтрализовать сумасшедшую бабу, обрушившуюся на него со своей любовью, он не видел. Мосолова расслабленно откинулась на спинку кресла и, казалось, дремала. На острой, хорьковой ее морде читалось блаженство и торжество.
— Толстого, Толстого! — требовала Ирина и хлопала в ладоши. Господи, подумал Остромов, тебе-то что за радость? С кем ты думаешь конкурировать!