замедлят явиться: первый вознесет вас, второй унизит, и так прервутся две главные связи, препятствующие взлету: страх и гордыня; или, верней, обе они перейдут в тот фазис, когда из удерживающих сил превратятся в выталкивающие. Которая из них ударит первой — в каждом случае решается особо; но не пройдет и недели после второго толчка, как левитация станет возможна и, более того, неизбежна.
Прежде всего укажем на часто встречавшуюся ошибку: после взлета, дойдя до первой развилки, многие неофиты поворачивают направо. Это кажется совершенно неважным, однако примите на веру, что в левитическом состоянии ничего неважного нет, а при первом взлете особенно. При повороте направо многое будет не только затруднено при возвращении, но первый взлет может оказаться единственным, с полным даже исчезновением главной способности в скором времени. Второй вопрос, возникающий не реже первого, касается утреннего меню перед взлетом. Для первого взлета вопрос этот представляется несущественным, ибо, как вам предстоит убедиться, утром первого левитического дня вы никогда не знаете, что взлетите. Что касается последующих состояний, я осмелюсь рекомендовать легкое, но сытное меню. Весьма наивно было бы думать, что левитации способствует малое количество пищи, чувство легкого голода и некоторый дурман во всем теле. Пишущему эти строки случалось знать весьма умных людей, изнурявших себя мучительными диэтами и даже полным голодом на протяжении месяцев, что не только не приводило к успеху, но отдаляло его, поскольку даже опытный левитатор нуждается в начальном запасе энергии, а это находится в прямой связи с потребляемой пищей. Напротив того, при левитации второго типа, отличие которой от главного способа состоит лишь в предпосылках к старту, — случались левитации после сытного обеда, превышавшего по своей обильности все требования к необходимому минимуму энергии. При этом особенно важно, чтобы было вкусно.
Для последующих взлетов я советую составлять завтрак из скромного яичного коктейля с небольшим количеством сахара, а именно из растертых с сахаром двух желтков на один стакан теплого молока, с прибавлением сверху двух белков, взбитых с двумя ложками мелкой сахарной пудры и покрывающих молоко как бы шапкой. Этот коктейль с полным правом можно назвать напитком левитаторов, ибо утренней его порции совершенно достаточно для глубокого взлета. Я не посоветую добавлять к молоку порцию коньяку, как делается иными любителями, поскольку алкоголь, сам по себе не препятствуя левитации, затрудняет ясное сознание в процессе возвращения, когда особенно важно твердо сознавать свое тело. К тому же ощущения, испытанные при первых секундах удачного опыта, значительно превосходят действие алкоголя и легко вытесняют его, оставляя лишь тяжесть в голове.
Немаловажен также вопрос о том, доступен ли левитатору, вполне овладевшему первым способом, так называемый второй тип, вызываемый подготовкой совсем иного порядка. Нет сомнений, что великие мастера прошлого в совершенстве владели обоими методами, но это возможно лишь на высочайших ступенях духовного опыта, о которых современный экспериментатор может лишь благоговейно мечтать. Во всяком случае из моих личных опытов ясно только, что при всех неизбежных начальных различиях — как то: недостача всего вплоть до полного отсутствия в первом случае и очевидный избыток во втором, — следует, что предварительное состояние в обоих случаях весьма сходно; поясню это сравнением. Влюбленный, спешащий на свидание, и охотник, преследуемый волком, бегут одинаково быстро; или, чтобы выразиться еще нагляднее, шар, брошенный вверх, и такой же шар, брошенный вниз, оба находятся в воздухе, хотя и в различном расположении духа».
Автор предупреждал, что первые левитации происходят в виде элеваций, то есть кратковременных подъемов или успешных зависаний в состоянии прыжка, но разница между элевацией и левитацией такая же, как между детской поллюцией и полноценным зачатием. «Сравнение наше неверно в том, — замечал автор с улыбкой смущения, — что поллюция чаще всего непроизвольна, зачатие же требует сознательной воли; между тем первые элевации производятся чаще всего сознательно и даже старательно, а первый взлет почти всегда непроизволен и случается не тогда, когда мы его ждем. Знаменитый левитатор Вильям Патней впервые стартовал во время публичной лекции; известный живописец Чивальди, прозванный „воздушным маляром“ за искусство росписи стен в родной Генуе, впервые полетел, заметив в своей фреске (написанной еще при помощи лесов) ошибку, которую тут же и поправил. Испанец Араваль взлетел, когда донья Эмилья Райя отказала ему от дома, и многие ожидали взлета от его удачливого соперника, Бернардо Венидаса, которому донья Эмилия отдала сердце; однако дон Бернардо лишь заколол в честь этого события трех коров, и донья Эмилия, рассказывает Хуан Мануэль, пожалела о своем выборе».
Трактат был бы совсем ясен и дружелюбен, если бы не одна страница ближе к концу, в которой нельзя было понять совсем ничего, — но именно поэтому Даня запомнил ее почти дословно.
«Теперь мы почитаем долгом предупредить читателя о немаловажном. Тот, кто овладел левитацией и регулярно практикует взлеты — вначале непроизвольно, а затем и волевыми усилиями, — вступил в стадию имаго, то есть находится на пороге окончательного перехода. Окончательный переход в совершенство, о котором нам достоверно ничего не известно, а гадание было бы оскорбительно, — происходит не сам собою, а лишь ценою диссоциации противника, что есть дело трудное и не приносящее никакого удовольствия. После диссоциации у имаго нет другого пути, кроме как выйти через порог и не вернуться уже никогда. Возвращение в обычную природу хоть и возможно, но сопряжено с такой душевной и физической тяжестью, что лучше не думать об этом постыдном выборе».
Хорошо, сказал Даня, не будем думать. Тем более, что и думать нам пока не о чем. Он закрыл глаза и снова, в сотый раз, попытался установить под черепом воображаемый двигатель, поднимающий его все выше, выше, заставляющий вскочить со стула, встать на цыпочки, приподняться хоть на полсантиметра… нет. Так и стоял на цыпочках, как дурак, улыбаясь самому себе, светлому воскресному дню, визгу детей во дворе.
Поленов понял теперь все. Он совсем окончательно все теперь понял.
Разумеется, у Остромова и Морбуса было меж собой договорено. Два сапога пара. Потому Остромов и не делал ничего, и не посылал обещанный групповой луч, и не вступал в астральные битвы. Один раз он, правда, вступил, пригласил Поленова, остальных не звал, устроил сеанс духовной борьбы с Морбусом, катался по полу и выгибался. Выгибаться каждый может. Потребовал триста рублей. На следующий день привел какого-то врача, уверявшего, что он пользует Морбуса и что Морбус плох. А Поленов позвонил, услышал голос и повесил трубку: голос был старый, но здоровый. Разумеется, все ложь. Морбус обхватил, опутал Поленова, прислал масона, с виду врага, а на деле главного морбусова защитника. У них все было обстряпано, у мерзавцев. Поленов решил уйти. И не просто уйти, — это было бы так себе, — он решил написать куда следует.
Он вслух, конечно, не сказал ничего. Только позволил себе несколько обидеться, когда Остромов его несколько обидел. Начался август, похолодало, настроение было никуда. Расходились после очередного бессмысленного сеанса. Ведь Поленов сам приводил людей, устроил все, и тут такая неблагодарность. Остромов выговорил ему при всех, как мальчишке. Интересы личной мести, Константин Исаевич, сказал он нагло, закрыли для вас все. Мститель должен быть чист, а вы духовно затмились. Вам следует серьезно заняться собой и тогда уж осуществлять, а пока вы должны удвоить утренние процедуры, я это вам говорю в последний раз.
— А я, может быть, и пришел в последний раз, — сказал тогда Поленов, тоже нагло, — и если хотите знать, я не намерен так оставлять. Вы у меня деньги брали, а воз, так-скэть, и ныне. Вы знаете, о чем я говорю, или же нет?
Этого говорить не надо было, но он сказал. Впрочем, Остромов давно понял, что несчастный сумасшедший ни на одной версии не может остановиться надолго: всякий новый встречный будет ему казаться избавителем, а потом тоже попадет в виновники лидочкиного утопления, или растворения, кому как угодно, и цепочке не будет конца. Тут как по заказу подвернулся один превосходный человек из прошлого, и Остромов имел разговор.
Человек этот был из тех, кого Остромов уважал. Дураки его боялись, но Остромов был не дурак. Человек был с чудачествами, конечно. Кажется, он всерьез верил тому, чему учил, а это последнее дело. Учащий должен быть холоден, как рыба в воде. Но для выполнения разовых поручений он годился, вообще приятно было посмотреть, как неподготовленные юноши и демонические девы в обморок валились от его шуточек. Теперь был преждевременный старик и урод, но такой урод, что виден был прошлый красавец. В чем было его преимущество, так это в способности опережать. Другие опускались, а этот падал. Другие отбивались, а этот нападал. Конечно, он блюл границу и никогда не падал ниже опасной черты: теперь он нищенствовал, но нищенствовал сытно.
В общем, Остромов с ним поговорил. Они встречались у разных общих приятелей в тринадцатом, в шестнадцатом — тогда много стало людей, годных для дела, и много удобных клиентов, чтоб обработать. Все теряли голову и кидались в гибель, и трезвому человеку хорошо было ловить рыбу. Тогда были в Петрограде недурные места — на Кронверкском, на Сенной, на Михайловской. Были планы, ходы на самый верх. К сожалению, все пошло несколько иначе. Но впечатления остались, и связи тогдашние были прочны. На филистера вроде Поленова внезапно объявившийся остромовский приятель мог подействовать сильно. Он даже на Остромова подействовал бы, но тот его знал.
— Вы прифрантились, Остромов, — сказал он нагло, словно имел право осуждать. — На вас лоск появился, скоро зажиреете.
— Да и вы приоделись, я гляжу, — сказал Остромов. Это был укол тонкий. Когда-то его нынешний собеседник слыл законодателем мод. В некотором смысле он им и оставался. Нынешнее бесформенное черное пальто, особенно в августе, было для наступившего времени таким же знаком, как для пятнадцатого года френч, в который он, помнится, переоделся сразу же из лоскутного футуристического пиджака. До того еще была крылатка, хламида. Остромов, напротив, всегда одевался как джентльмен, ибо знающий вечное не зависит от временного.