ОстротА. Записки русского бойца из ада — страница 21 из 36

Я чуть приподнял голову и увидел командира, который шел позади носилок. Видимо, только что он сменился, потому что до этого он тащил меня в ряду других бойцов. Иногда наша группа останавливалась, одни руки отпускали деревянные палки лестницы, другие брались за них, и мы шли дальше. Мне вспомнилось, как мы всего несколько дней назад сидели на кухне в деревенском доме, где базировались, как я командиру рассказывал про своего прадеда, у которого было несколько медалей «За отвагу», и я должен получить на этой войне хотя бы одну.

— Командир, — с напускным весельем прохрипел я чуть надорванной глоткой, привлекая его внимание, — я вчера неплохо поработал.

И у прадеда две медали было. Меня-то подашь?

— Подам, — ответил мне ротный с тем же, чуть ощутимым, весельем в усталом голосе.

И я откинулся назад, довольный чуть разрядившейся обстановкой. Если я могу думать о медалях, значит, все не так плохо. Значит, буду жить, значит, все будет нормально. Наверное, скорее всего, все будет нормально. Я начинал в это верить — во время эвакуации по нам не стреляли, не слышно было визга дронов, рядом не разрывались мины. Только боль не отпускала, а начала жрать меня все сильнее, жаровня раскалялась, а в голову больше совсем ничего не лезло. Совсем ничего.

Из легких с трудом вырывались какие-то всхлипы, носилки качались, но плыли вперед. Замены начинали становиться все чаще, а мы все еще шли по дачам. Не самый долгий маршрут, но он с трудом давался и мне, и тем, кто меня нес.

— Алина, Алиночка…

Скоро увидимся. Уже совсем, совсем скоро, после двух месяцев разлуки, которые мы с таким трудом переносили. Совсем скоро. Ты даже сейчас даешь мне жить, когда я думаю о тебе, когда эти мысли греют и не дают окончательно сойти с ума. Пусть все горит, пусть боль беснуется и жрет, но ты у меня останешься. Тебя она не пересилит и не заглушит. Все, все сгорит, все забудется, все умрет, а ты останешься.

Но я чувствовал, что что-то не то. Я чувствовал, как из меня сочится кровь, что штанина не правой, а левой ноги становится очень сырой и липкой. Артерии, которые проходят по ногам. Одна из них могла быть повреждена и с каждой секундой выталкивала из меня часть жизни, приближая смерть прямо во время эвакуации.

— Парни, я вытекаю! Из левой ноги. Из левой ноги течет!

Рядом замешкался Гиннес, он дернул командира и что-то сказал ему, но тот только отмахнулся. Тогда мне это показалось диким и странным, но потом я понял — если бы рана на левой ноге была смертельной, то крови было бы куда больше, и ее бы заметили. Левая нога на самом деле была пробита насквозь, осколок или камень прошел через нее, разорвав кожу, мясо и оставив в ней огромные отверстия размером с игральную карту. Но артерии и на самом деле не были задеты.

Носилки в очередной раз остановились, взмыленные бойцы тяжело дышали. Смена уже не приносила особого эффекта — никто просто не успевал отдохнуть за то время, пока не нес носилки, а шел рядом с ними.

— Парни… Парни… — как-то жалобно и слабо звучал уже мой голос. На крик его не оставалось. Не оставалось уже сил у покалеченного организма, он, вымотанный Угледаром и получивший тяжелую травму, сделал все, что смог, и теперь усталость и шок доводили его до ручки.

Я боролся за свой рассудок, пытался вытащить его из лап агонии, старался утихомирить рвущуюся наружу из черепной коробки крысу. В голове всплыла старая, десятки раз слышанная песня, которую я раньше играл на гитаре, слова которой сейчас всплывали из глубины, несмотря на все.

— Ляг, отдохни и послушай, что я скажу… — Голос стал немного увереннее, песня оказалась хорошей альтернативой крику и прочим причитаниям.

— Я терпел, но сегодня я ухожу, — подхватил мои слова кто-то еще, чей-то уставший голос тоже затянул ее, и мы пели уже вдвоем.

— Я сказал, успокойся и рот закрой… — Почти все, кто тащил меня вперед, поймали мелодию и многоголосно поддерживали меня, делая тяжелые шаги и приближая меня к точке эвакуации.


Вот и все, до свидания, черт с тобой!

Я на тебе, как на войне,

А на войне, как на тебе,

Но я устал, окончен бой,

Беру портвейн, иду домой.[1]


Дальше слов я не помнил, но уже это дало некую передышку и мне, и тем, кто меня нес. Но недолгую. Носилки опять остановились, меня положили на землю, дыхание окружающих становилось все тяжелее и тяжелее.

— Парни, парни… — опять слышал я свой голос, то ли просящий, то ли увещевающий.

— Давайте, ему сейчас еще тяжелее, чем нам! — раздался голос бойца с позывным «Гром».

Он снял с себя броню, чтобы нести меня дальше. Его примеру последовал и командир, они скинули защиту, чтобы донести носилки до цели, немного сократить мои страдания и приблизить время эвакуации. Я был им очень признателен тогда, я понимал, насколько моя жизнь и мой рассудок зависят от них, от их силы воли и от крепости убеждений, но убеждения легионеров были крепки. Они продолжали меня нести, зная, что в любой момент рядом может упасть мина и порвать их еще сильнее, чем порвало меня.

Но вот уже последний подъем, мы прошли мимо какого-то водоема, мимо разрушенной часовни, мимо зарослей кустарника. Я уже почти перестал кричать, говорить и петь, но забыться у меня не получалось — я был в дурном, помутненном, агонизирующем, но сознании.

— Машина рядом? — раздался крик командира.

— Скоро будет!

Действительно, через несколько мгновений раздался гул мотора, и где-то неподалеку остановилась «буханка» — предназначенный для эвакуации раненых грузовичок с пустым салоном. Меня приподняли и сгрузили на пол, подали вперед — и вот я уже готов к транспортировке. В кузов забрался ротный, что-то сказал в рацию и поднял глаза на меня.

— Ничего, мы с тобой еще повоюем! — ободряюще сказал он, и после этого действительно стало как-то легче.

— Ты обратно сейчас?

— Да, у меня же там еще толпа таких же.

В кузов забирался еще один медик — лысый, полный, позывной которого я сейчас уже не могу вспомнить, хотя тогда точно его спросил. Кажется, он сказал, что его зовут Дима, но сейчас, когда я пишу эти строки, то понимаю, что могу ошибаться, — боль добивала разум. Однако я не знал, что самая пытка у меня еще впереди, и пытать меня будет не только рана, но и жгут, а также транспорт, на котором меня будут везти. Трясущаяся, ревущая и подскакивающая «буханка» продемонстрировала мне весь свой мерзкий норов, как только закрылись двери и она начала удаляться от Угледара.

— У тебя есть «Промедол»? Мне только один укололи.

— Нет, только «Нефопам»…

— Их вроде нельзя смешивать. Мне говорили, что нельзя.

Я чувствовал каждую кочку, каждый поворот, чувствовал даже дребезжание кузова от мотора. Тогда я плыл на руках, а теперь ехал будто бы на огромном перфораторе, который нес меня вперед, качаясь на ужасных прифронтовых дорогах, разбитых техникой и грузовиками.

Сразу после того как мы отчалили, мне показалось, что сейчас глаза вылезут из орбит, — все отдавало куда-то внутрь, все убивало мою нервную систему, все добавляло градусов к жаровне и заставляло поселившуюся в черепе крысу в бешенстве метаться внутри головы, терзая и грызя все, что встречалось на ее пути.

— Ослабь жгут, — попросил я медика, что трясся рядом со мной, сидя на обитой кожзамом скамье.

— Мы уже ослабляли тебе, больше нельзя.

Если вам внезапно захочется испытать некоторую долю того, что испытывает человек с оторванной ногой, можете попробовать как следует зажгутовать себе бедро и провести в таком состоянии около часа. Я еще во время тренировок по медицине замечал, что боль становится нестерпимой спустя пару минут, но сейчас мне было больнее в сотни раз. Ткани, превратившиеся в кашу, и оголенные нервы, ткани, в которых не было крови, и они начинали постепенно отмирать от недостатка кислорода и других веществ. Нервная система выла, стонала и молила о пощаде, а вместе с ней выл и я.

— Ослабь жгут!

— Нельзя, вытечешь же!

— Все равно, снимай его нахер. Снимай!

— Нет, нельзя!

Медика тоже трясло при виде моих терзаний, на его лице читалось сочувствие, но он не хотел их облегчить. А ведь, действительно, лучше смерть, чем это. Что может быть хуже, чем извиваться от боли, проклиная этот мир, свое существование и мину? Да ничего не может быть хуже. Я не знаю, что там, за гранью, но лучше. Мне будет легче. Может быть, я отключусь от потери крови, но потом меня откачают. Может, и нет.

Я смотрел на Дмитрия и понимал, что мой взгляд сейчас выражает зверское, непередаваемое количество ненависти к этому хорошему, в общем-то, человеку, который искренне желает мне помочь. Может… может, сделать все самому? Просто убрать с ноги резиновую стяжку, просто дать случиться тому, что должно случиться. Будет легче. Обязательно будет легче.

Только Алина. Надо держаться. Не надо пытаться сорвать жгут, усиливающий мои страдания, потому что она меня ждет. Она в меня верит. Я обещал ей вернуться, я должен вернуться. Жгут должен оставаться на месте.

— Алиночка, Алиночка…

Но как же мне больно.

Сиплый вопль вырывался из груди, когда я изгибался, чуть ли не вставая на голову, от проходящих через тело терзаний.

Как же больно.

Кочка, поворот, все. Все меня убивает, все делает сильнее уничтожающую меня боль. Все. Я не смогу, я не вытерплю, я сойду с ума. Да, я сойду с ума, уже сошел, я уже не такой, как несколько часов назад. После того что я испытал, никто не сможет остаться таким же, никто. Я умираю прямо сейчас, хоть организм и остается в живых.

Как же мне больно.

Господь, последнее пристанище. Может, хоть Он облегчит, может, хоть Он поможет, позволит мне сохранить рассудок. Да, это очень по-язычески — требовать чего-то от Бога кроме того, что Он посылает нам. В Него нужно верить, нужно подчиняться Его путям, идти по ним со смирением и становиться лучше, нужно делать этот мир лучше и служить Ему этим, но ведь Он обещал облегчения страждущим, ведь в Нем найдут утешение терзаемые, Он должен, должен помочь.