— Отче наш, Иже еси на небесех! Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли, — заорал я вновь полным, вернувшимся ко мне голосом.
— Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, — и Дима начал повторять за мной слова, как будто пытаясь мне помочь докричаться, достучаться до Бога, который должен дать мне избавление и спасение.
— Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим, — в два хриплых голоса гласила молитва, молитва раненого и гибнущего от боли русского солдата.
— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь!
Легче не было. Бог — это не тот, кто приходит по твоей указке и исполняет желания. Бог — это не добрый волшебник. Всемилостливый, но не обязанный нам ничем. Напротив, это лишь мы Ему должны. А я должен был переносить смиренно и терпеливо то, что Им было мне ниспослано.
— Сколько нам еще ехать?
— Всего минут сорок, осталось немного, минут десять-пятнадцать.
Мне на тот момент уже казалось, что мы тряслись в «буханке» с ревущим на пределе мотором несколько часов. Ведь время остановилось. Я смотрел на циферблат и понимал, что счетчик несколько минут стоит на месте. Сколько нужно, чтобы он сменился на одну единицу? Целая вечность, не меньше. Целая вечность, наполненная моими метаниями, стенаниями и стремлением как можно быстрее все закончить, осознанием того, что я ничего не могу изменить и могу только ждать, ждать и ждать.
На самом деле, на протяжении эвакуации я держал себя за член. Не то чтобы это было в качестве развлечения, возможно, какое-то последствие препарата, которым меня укололи, возможно, я просто был рад тому, что он остался со мной, — его я отпускать из рук не хотел.
— Ты не писаешься, это все от «Промедола», — пробовал убедить меня Дима, но эффекта это не имело. Он предложил перестать хвататься за гениталии еще несколько раз, однако я решительно отказывался, заявляя, что мне так немного легче.
Иногда мне казалось, что я чувствую какое-то воздействие «Промедола», потому что боль в голове сменялась волнами сиюсекундной, легкой и незаметной эйфории. Наверное, это было чем-то похоже на эффект от экстази, однако все так быстро заканчивалось, что я не мог ощутить и сравнить. Таких волн было всего несколько, после чего я опять возвращался в свой личный ад, заключенный в этом небольшом, трясущемся и рвущемся вперед автомобиле.
Но он остановился. Двери открылись, солнечный свет опять залил кузов, и незнакомые люди в камуфляже, с крайне усталыми лицами, начали вытягивать меня из «буханки» и куда-то перемещать. Я оказался в некой деревне, возле типичного одноэтажного, крашенного синей краской сельского дома, так характерного для этой местности. В неряшливо убранном дворе, прямо под открытом небом, меня положили на стол, и какой-то мужчина среднего возраста начал распарывать на мне штаны специальными ножницами. Оставшийся ботинок тоже распороли и сняли.
— Что случилось?
— ПМН-2, — ответил я, чувствуя, с каким трудом разлепляются губы.
— Смотри, на левой ноге тут у него еще…
— Да тут ничего, царапина.
Над лежащим на столе мной, совершенно беспомощным и растерянным, стояли человека четыре, без особого интереса изучавшие ранения. Они явно видели подобное уже не один десяток раз, поэтому собирались выполнить ряд механических действий и перейти в режим ожидания следующего «пациента».
Они производили какие-то манипуляции, вроде как снимали жгут, возможно, накладывали бинты, я уже смутно помню эти моменты. Мне запомнилось, что я как-то на автомате дернул рукой в сторону и схватил проходящего мимо человека за руку. Он с удивлением посмотрел на меня и чуть отошел, перекинувшись с работавшими медиками несколькими словами.
Наверное, я автоматически схватил его из-за какого-то чувства глобального одиночества, из-за понимания того, что окружающим я в принципе не интересен, и разделить мне мою боль совершенно не с кем. Какая-то непреодолимая, страшная тяга к контакту с человеком, к разговору, к чему угодно, отвлекающему и позволяющему забыться, поселилась во мне вместе с грызущей меня крысой.
— Есть водка? Налейте. Не могу больше. Не могу.
— Водки у нас тут нет.
— «Промедол»? Мне вкололи один только, не помогает, нужно еще.
— Только «Нефопам».
— «Нефопам» нельзя…
Но первая помощь была оказана. Меня перенесли куда-то еще, в кузов другого автомобиля, гражданского импортного микроавтобуса. Мне предстоял еще один длительный переезд, который, как меня заверили, займет еще около сорока минут.
За руль сел тот молодой человек, которого я случайно схватил за руку во время осмотра и перевязки. Описывать его я не считаю особо нужным, так как он очень похож на многих и многих других солдат на этой войне — коренастый, лет тридцати, с бородой и русыми волосами, без каких-то выдающихся или заметных черт. Он представился Пегасом и вел себя показательно цинично, хотя его и сложно за это обвинять — человек, который ежедневно видит человеческие страдания в огромных количествах, так или иначе начинает прятаться за панцирь из цинизма или продолжает страдать от них сам. В какой-то момент я сам начал замечать, что не испытываю совершенно ничего, читая о гибели людей, с которыми я был знаком и достаточно близко общался. Меня это немного пугало, я размышлял об этом и пытался разобраться в себе, подозревая себя в психологических отклонениях или банальном бездушии. Но что бы от меня осталось, если бы я действительно переживал о каждом из десятков и сотен тех, кого забрала эта война? Только некоторые моменты действительно выбивали из колеи — мой бывший второй номер Бобер, который погиб спустя полгода после описываемых событий; получивший то же ранение, что и я, мой взводный командир из «Пятнашки» Гера. Бобер даже снился мне потом, будто он жив, и произошла какая-то страшная ошибка, однако нет — и его траурная фотография у мемориала Пригожину и Уткину доказывала, что мне придется смириться со страшной и разъедающей душу реальностью.
Пегас обещал меня «ушатать», если я продолжу орать, объясняя это тем, что я могу навредить себе и своей дыхательной системе. Не имея возможности сопротивляться, но затаив обиду, я на несколько минут перешел на сдавленное скуление, а затем нашел способ ответа. В этот момент мои уши терзала какая-то убогая попса, играющая в салоне грузовичка, которая также проникала и в кузов.
— Пегас, а Пегас… — громко и расчетливо позвал его я, пытаясь забить свой скулеж и сделать голос максимально уверенным.
— Что?
— Музыка у тебя говно!
На полминуты в машине повисло молчание, после чего попсу сменил узнаваемый голос Юры Хоя.
— Отлично! — крикнул я и почувствовал себя немного легче.
На самом деле, авто хоть немного и потряхивало, но все же не так, как «буханку». Жгут убрали, поэтому все постепенно шло на убыль, крыса понемногу успокаивалась, хотя жаровня до сих пор облизывала языками пламени ногу. Просто становилось немного спокойнее, и я пытался заполнить голову чем-то еще, чем-то, что отвлекало от моего организма.
— Знаете, парни, а мне ведь теперь ногтей на ногах стричь в два раза меньше, — сказал я и разразился надорванным, малоприятным смехом.
Ехавший со мной в кузове молодой солдат, залипающий на протяжении всего пути в телефон, особо на это не отреагировал. Пегас, наверное, тоже. Но мне было плевать. Я смеялся до того, когда нас утюжила артиллерия, когда рядом рвались танковые снаряды. Я буду смеяться сейчас, когда со мной случилось то, что некоторым казалось наиболее страшным на войне.
Я помню этот разговор с Латышом, моим товарищем еще по первой командировке, с которым много раз вместе отправлялись на фронт и были настолько близки, насколько могут быть близки люди, у которых нет совершенно ничего общего. Наверное, это было после моего первого столкновения с ПМН-2, в результате которого я получил пластиковый осколок в бровь, что был извлечен спустя несколько дней, а ему обожгло ноги.
— Лучше я там останусь, чем инвалидом, — задумчиво говорил он, когда мы сидели в крохотном донецком рыночном баре, — не хочу быть обузой для близких.
— Лучше уж как-то, чем никак. Жизнь не заканчивается, живут люди дальше.
Каждому — свое. Он получил свой осколок от разрыва «сто двадцатой» мины в декабре прошлого года, я получил свою противопехотную мину в апреле двадцать третьего. Каждому то, что он выбрал сам, и это, наверное, справедливо. Возможно, Божий промысел как раз таки в этом. Каждому — свое.
Мне — этот фургон, в котором я опять чувствовал себя до боли одиноко. Алина… Алина даже не знает о том, что со мной произошло. Со мной только мои мысли о ней, ее образ, тянущий меня на поверхность. Но что с нами будет дальше? Что со мной будет дальше? С ней? Приедет ли она ко мне? Не сломается ли что-то внутри нее, когда она увидит меня в «усеченном» варианте? Тревога, тревога мешалась с болью и вместе с ней не давала мне покоя. Как же страшно, на самом-то деле. Ведь Латыш мог быть прав. В его словах было не меньше правды. А может, и больше смелости, чем в моих.
Но микроавтобус, качаясь, завернул в какой-то двор и остановился, отвлекая меня от этих мыслей и тревог. Минуту или чуть более он стоял, а затем снова поехал, заезжая внутрь более-менее современного заводского или складского помещения. Опять меня будут куда-то перегружать, опять откроется багажная дверь, опять носилки тронутся, я подамся ногами вперед, опять меня поставят на пол…
Внутри было очень светло, просторно и чисто. Мимо проходили люди в штатском, один из мужчин с письменным планшетом подошел ко мне, смерил взглядом и начал вести явно заученную и стандартную беседу.
— Что случилось?
— Наступил на ПМН-2.