ое трудоустройство.
Опрос был закончен, меня отделили от толпы переговаривающихся между собой солдат и понесли вглубь здания по каким-то коридорам. Ноющая боль резкими толчками просыпалась, когда одетые в армейские футболки и шорты срочники потряхивали каталку, на которую поставили носилки. Это уже нельзя было назвать агонией, просто состоянием утомленного и сильно поврежденного организма. Боль была моей верной спутницей, однако я старался не обращать на нее особого внимания. Зачем фиксироваться на том, от чего нельзя было избавиться и отделаться? Ее все равно никуда не денет большое количество ненаркотических обезболивающих, а опиоидами меня больше не кололи — и наверное, это к лучшему. Я слышал, многие выходили из госпиталей с устойчивой привязанностью к подобным препаратам, но мне это не грозило.
Каталка остановилась возле дверей рентген-кабинета, и я краем уха услышал разговор, который, вопреки моему равнодушию ко всем окружающим беседам, был мне интересен — разговаривали про раздачу гуманитарщиками сим-карт. Внезапно в несколько отупевшем от произошедшего мозгу родилась светлая идея — закинуть в телефон свою сим-карту, которая уже давно и спокойно лежала у меня под чехлом. Все должно было заработать — если взять в долг у оператора, я уже смогу выйти на связь с Большой землей. Но не со всей землей, конечно, а только с самыми близкими мне людьми — в первую очередь с женой.
В рентген-кабинете не случилось ничего интересного, как и за весь ближайший месяц, что я проведу по различным медицинским учреждениям Министерства обороны. Женщина средних лет в белом халате запечатлела мою ногу, когда меня положили на стол, и я опять остался на несколько минут наедине с собой, ожидая результат. В определенный момент что-то меня потянуло посмотреть вниз, и я удивился непривычности открывавшейся мне картины — левая ступня привычно поднималась вверх, в то же время правая нога заканчивалась в самом неожиданном месте. Сознание еще не могло принять произошедшее, поэтому я с большим интересом изучал черные трико (меня в них нарядили сразу после операции, так как мои боевые штаны были разрезаны и выброшены), которые обтягивали поломанное тело. Нужно привыкать к подобному — свою правую ногу я больше не увижу никогда. Теперь я выгляжу так. Пусть немного уродливо, но нужно прибегать к постулатам бодипозитива и принимать себя таким, какой ты есть.
Я, конечно, не феминистка с десятками лишних килограмм и волосатыми подмышками, однако и для меня данное учение как нельзя лучше подходило.
Вид был мне откровенно неприятен, хотя и притягивал взгляд. Наверное, с подобным интересом мы можем изучать фотографии чего-то отталкивающего, например мерзких глубоководных рыб. С одной стороны, эстетичным увиденное точно не назвать, а с другой — как-то и не получается отвести глаза, больно необычно и интересно. Стать адептом бодипозитива у меня пока явно не получалось.
Забрали. Дальше — подъем на этаж какого-то отделения, лифт. Коридор между палатами. Девушка-медик взяла у меня кровь из вены, и некоторое время я изучал доску с налепленными на нее детскими рисунками. От одного меня откровенно передернуло — кто-то додумался нарисовать сердечко, наполовину закрашенное российским флагом, а наполовину — украинским. Жовто-блакитное знамя не ассоциировалось ни с чем, кроме вражеских шевронов и тряпок, что они поднимали над отбитыми у нас населенными пунктами. Это были цвета врага, и помещать их возле флага, под которым воюют и умирают русские солдаты, было кощунственно. Это отдавало антивоенными митингами, что были в самом начале войны, рукописными плакатами, с которыми выходили те, кто называют себя гуманистами и либералами, а фактически являются банальными русофобами.
Встать и сорвать «открытку» у меня не было возможности, поэтому я просто посмотрел в другую сторону. Ничего. Синие стены, кресла-каталки, темный потолок, лампы дневного света. Интерьеры, которые знакомы абсолютно каждому человеку на постсоветском пространстве, отдают казенщиной и напоминают о хамстве медперсонала и паршивом питании.
Где-то надо мной шел разговор о палате, в которую могут меня поместить, и в конечном итоге срочники подняли меня и расположили в пустом четырехместном боксе. С огромным трудом я переполз с каталки на кровать при помощи привезших меня сюда солдат, и сразу же взялся реанимировать эвакуированный вместе со мной смартфон. От взрыва он совсем не пострадал, быстро запустился и без промедления позволил мне выйти в интернет.
Алина приедет только завтра. Добираться из Москвы до Ростова долго, поэтому еще около суток я проведу в палате один. Сдавленный стон вырвался из груди — положение можно сравнить с тем, что в детстве утром первого января вы бежите к елке, чтобы найти там подарок, а вместо этого обнаруживаете записку, согласно которой все обязательно будет, только на следующий день.
Родители тоже уже были в курсе. Отец с матерью в этот момент отдыхали в Крыму, поэтому купили билеты на поезд до Ростова и должны завтра прибыть в город вместе с Алиной. Что же до тех пор… Ничего до тех пор. Снова ждать, хотя сейчас уже можно было бы отвлечься на телефон и его содержимое. Можно развлечь себя общением в моем телеграм-канале, который достаточно долго был в полузаглохшем состоянии, можно рассказать подписчикам о случившемся и поговорить хотя бы с ними. Чувство одиночества будто сосало под ложечкой с самого начала, с того момента, как меня загрузили в «буханку» и я оставил свое подразделение под Угледаром. Хотя на самом деле это было и раньше — даже находясь в кругу хорошо знакомых мне людей, я уставал от их постоянного общества, пытался скрыться, спрятаться, но этого сделать не получалось. Пожалуй, только с Алиной это болезненное чувство одиночества отступало. Оно преследовало меня и до нашего знакомства, даже когда я был в предыдущем браке, и после того как он распался. Одиночество можно было заглушить только выпивкой в большой компании, но оно всегда было со мной, как и сейчас со мной боль от утраченной конечности. Но с сентября прошлого года я скучал, ждал, хотел новых встреч, хранил их в памяти, однако не ощущал именно одиночества — это чувство проснулось тогда, когда я почувствовал себя слабым и уязвимым.
Но я явно не один испытывал нечто подобное. В палате спустя некоторое время появилась женщина средних лет, с короткими темными крашеными волосами и весьма приветливым лицом. Таких в России очень много, и глаз даже не цепляется за них, когда ты видишь такую в маршрутке или метро. Просто женщина. Просто в возрасте от сорока до шестидесяти.
Она принесла мне и поселившемуся в палату соседу (тому парню, которого я уже видел в вывозящем меня из Донецка вертолете) горячей домашней еды, которая выгодно отличалась от всего того, чем нас потчевали в госпитале. Я пытался есть самостоятельно, но был для этого еще откровенно слабым и болезненным — давало знать о себе и сквозное ранение во вторую ногу, масштабы которого я тогда еще слабо себе представлял (просто понимал, что она тоже замотана бинтом), и то, что для остановки крови после операции срез правой конечности мне забили большим количеством салфеток, как объяснил один из оперировавших меня врачей на следующий день.
— Кушай, родной, кушай, — ласково, по-матерински приговаривала она, протягивая мне ложку с горячим супом, — сколько вас таких тут, мальчишек. Мой в феврале прошлого года там остался…
Да, несмотря на ее благообразное и доброе лицо, ей тоже было больно. И ее боль от одиночества была куда сильнее, чем мои переживания: потеря сына заставляла ее искать его в таких, как я, — чужих детях, страдающих, которым она могла уделить чуточку своего оставшегося неизрасходованного материнского тепла.
Никогда не знаешь, что говорить людям, которые потеряли кого-то близкого. Я никогда не мог понять, как можно их утешить, да и нужно ли утешать. Сказать, что они погибли не напрасно? Что они спасли этим множество гражданских людей? Но не думаю, что от этого хоть кому-то станет легче. Да, это важно, это понятно, но разве может гордость за подвиг своего сына, брата или мужа хоть немного заглушить ту сквозную дыру в сердце, что появилась после потери любимого человека? Разве может она сделать тебя менее одиноким, когда ты понимаешь, что больше никогда не увидишь дорогих для тебя черт лица, не услышишь голоса, который ты привык слышать годами, изо дня в день? Думаю, многие и не понимали важность для них этого человека, как мы не понимаем важность своих конечностей, пока их не потеряем. Это странно — не быть способным даже встать на ноги, потеряв несколько процентов от массы тела, немного мяса, сухожилий и костей. Ты никогда не представляешь, что они тебе настолько нужны. И так же ты не представляешь, как будет тяжело без какого-то человека, общество которого уже давно стало обыденностью и казалось чем-то вечным и постоянным.
После потери ноги я пытался найти в этом что-то забавное и смешное. Первое, что я выложил на свой канал после ранения, была фотография, на которой запечатлены две мои ноги, гора противотанковых мин и тротиловая шашка в руке с надписью: «Я думал, что у меня с моей ногой все серьезно, возможно, даже навсегда. Но позавчера она меня покинула». Смех как-то отвлекал, не давал погружаться в жалость к себе и обиду на весь окружающий мир. Но люди, которые потеряли близкого человека, не могли себе позволить даже этого. Жена Латыша, которая писала мне время от времени. Сестра Донского, которая тоже задавала мне вопросы о брате. Все это выбивало из колеи, пожалуй, даже сильнее, чем новости о самих потерях. Добровольцы были готовы погибнуть на этой войне за Россию. Их близкие не были готовы к тому, что их родные уйдут из жизни на этой войне, неважно даже, во имя чего.
Но попытка бравировать на своем канале не означала, что обиды и осознания потери не было вообще. Ярче всего я это понял уже ночью, когда пребывал в том же положении — в ожидании, в попытках забыться, отключиться, как можно сильнее сократить время до встречи с Алиной и родителями. Оставались считаные часы, поезд из Москвы приближался к Ростову, но спать я не мог. У меня скакала температура, мне ломило спину, и в довершение проснулось желание сходить по-большому в туалет, чего я не делал с момента пребывания в Угледаре.