Остров Беринга — страница 37 из 42

— Если поторопимся, успеем к 31 декабря дойти туда. Проведем Новый год среди своих! Надо дойти! Нет, нельзя не дойти, братцы!

Поэтому в Нота-Хузе задерживаться на стали, продвигаясь по Лифудину, а потом по Ула-Хэ и ночуя в фанзах, если они попадались на пути. Коля, признаться, чувствовал себя все хуже, озноб сменился кашлем, который он старался сдерживать, не желая, чтобы его спутникам пришлось из-за него задержаться и встречать Новый год в лесу.

Однако, несмотря на это, мечтам их не суждено было сбыться. 30 декабря уже было выступили, но началась метель, и о том, чтобы добраться до телеграфной станции по узенькой, утопающей в полуметровом снегу тропинке не могло быть и речи.

С тяжелым сердцем Николай Михайлович велел возвращаться. Много позже Коля прочтет в его дневнике:

«Незавидно пришлось мне встретить нынешний новый год в грязной фанзе, не имея никакой провизии, кроме нескольких фунтов проса, так как все мои запасы и даже сухари, взятые из гавани Св. Ольги, вышли уже несколько дней тому назад, а ружьём при глубоком снеге ничего не удалось добыть.

Теперь, когда я пишу эти строки, возле меня десятка полтора манз, которые обступили кругом и смотрят, как я пишу. Между собой они говорят, сколько можно понять, что, вероятно, я купец и записываю свои покупки или продажи.

Во многих местах вспомнят сегодня обо мне на родине и ни одно гадание, даже самое верное, не скажет, где я теперь нахожусь.

Сам же я только мысленно могу понестись к своим друзьям, родным и матери, которая десятки раз вспомнит сегодня о том, где её Николай.

Мир вам, мои добрые родные и друзья! Придёт время, когда мы опять повеселимся вместе в этот день! Сегодня же, через полчаса, окончив свой дневник, я поем каши из последнего проса и крепким сном засну в дымной, холодной фанзе…»

Но тогда, с трудом держать на ногах, Коля мечтал лишь лечь и спать, спать, спать… И хотелось бы никогда не просыпаться.

* * *

— Коля! Коля, очнись!

Кажется, это Николай Михайлович. Его лицо качается, плывет. Коля полулежит на холке лошади. Его поминутно бьет сухой, лающий кашель, руки вяло висят вдоль тела.

— Что же ты не сказал мне, что болен, дурак! — Николай Михайлович грозно сдвигает брови, но Коле не страшно. Ему все равно. Только в груди словно бы раскрылась кровавая рана, и в эту рану кто-то сыплет и сыплет солью.

— Новый год… встретить хотелось… по-человечески… — все же хрипит он.

— Дурак, вот дурак! А теперь тебя тащить больного, с риском еще сильней застудить! А есть ли хоть в Бельцово, на телеграфной станции, лекарь?

— Простите… что-то больно… под лопатками все огнем горит…

— Не смей сомлеть, тезка! Борись! Не смей сомлеть!

Глава 8

Зима в станице Буссе. — Таня. — Поездка Пржевальского в Хабаровку. — Весна на озере Ханка. — Неожиданный приказ.


— Где я? — Коля уперся глазами в беленый потолок.

Он лежал в чисто убранной комнате на высокой кровати с металлическими набалдашниками, укрытый тяжелым ватным одеялом и совсем не помнил, как туда попал. Какое-то время он молча разглядывал потолок, силясь вспомнить. Но на прибытии в Бельцово, на бегущих к нему, всплескивая руками, закутанных по глаза мужиках все обрывалось. Правда, он почему-то знал, что это не Бельцово.

Дверь отворилась, и на пороге появилась крепкая румяная девушка, повязанная под горло белым платом с выбивающимися из-под него тонкими прядями русых волос. Он узнал ее, будто много-много раз до того видел, но вдруг с удивлением понял, что не знает, как же ее зовут. Увидев, что он пришел в себя, девушка заулыбалась. Обернулась назад:

— Очнулся, голубчик!

Быстро вошел Николай Михайлович, а следом невысокий худой мужичок с эспаньолкой — по виду и по говору лекарь.

— Жив, слава богу! — обнял его Николай Михайлович. — Говорил я вам: этот парень ого-го какой крепкий, настоящий сибиряк, такой в огне не горит и воде не тонет!

— Да уж! Вы бы его еще побольше на таком-то морозе с воспалением легких потаскали! — фыркнул доктор. — И так чуть живого привезли, две недели без памяти провалялся.

— Как… две недели? — хотел было вскричать Коля, но губы еле шевельнулись.

— Пить! Он пить хочет! — бросилась к нему девушка.

Теперь Коля заметил, что она сильно похожа на лекаря.

— Не квохчи уже, Таня, — отмахнулся лекарь. — Коли до сих пор жив остался и в себя пришел, стало быть, жар-то и спал. Выживет теперь, бульоном его куриным корми, настой багульника и алтея трижды в день, как я наказал. Да вставать не давай до времени. Пойдем, Николай Михайлович!

— Лежи, лежи, — девушка заботливо поднесла кружку с брусничным морсом к самому его рту. — Тебе тятя лежать велел, не то лихорадка вернется!

— Я не… — Коля хотел сказать, что он не младенец, чтобы средь бела дня на кровати валяться, но не сумел и снова полетел в темноту.

* * *

— Таня…

— Да, Коленька?

Глаза у Тани большие, ясные и голубые. Как небо за окном. Всю вторую половину января шел снег, но с первыми февральскими денечками выглянуло солнце, и Коле казалось уже, что в нем таится ожидание весны.

— Где Герман Федорович?

— Папа? Так они с Николаем Михайловичем уехали, ты спрашивал уже.

— Это ж неделю назад было. А он ведь не до Хабаровки…

— Да нет, его в двадцать третью станицу вызвали. Дети там по станице мрут, хворь какая-то напала…

— Так что, нет его?

— Нет еще…

— Ты ему передала, что я… что я разузнать его просил?

— Передала. — Танины глаза становятся грустными и сов-сем-совсем прозрачными, словно вода в ручье. — Найдет он твою Настасью.

— Хорошо. Только ты сразу мне скажи, как он вернется.

— Скажу. — Танины пальцы ловко латают ему рубаху. Девушка опустила лицо и сейчас, когда неяркий свет из окошка падает на ее чуть подрагивающие ресницы, на вечно выбивающиеся из-под платка русые пряди волос, она кажется по-особенному красивой.

— Должно быть, до Хабаровки здесь неделю и выйдет, — говорит Коля, размышляя вслух. — Николай Михайлович поехал свои отчеты и нашу коллекцию в Иркутск переправлять, а собранного уже пудов десять набралось, не меньше.

— Да, пожалуй, быстрее выйдет. — Таня сосредоточенно прищуривается, откусывая нитку. — На санях по льду не то что летом на лодке. Дней за пять до Хабаровки доезжают. По восемьдесят верст перегоны делают!

— Значит, и он уж приедет скоро!

— Наверное, если ничто не задержит…

Разговор опять повисает, и Коля не знает, что еще сказать. Танины щеки вспыхивают румянцем.

— Я вот тут подумала…

Ее прерывает звук хлопнувшей где-то в доме двери.

— Это тятя! — по-детски расцветает девушка, забыв о необходимости вести себя солидно. — Тятя приехал!

Коле пришлось долго ждать, пока она вернется. Уже стемнело, когда у двери раздались шаги. Коля приподнялся на локте, ожидая, что сейчас войдет Таня, но вместо нее появился сам Герман Федорович. Коля подивился произошедшей в нем разительной перемене: весь он осунулся и будто высох, усталые покрасневшие глаза смотрели нерадостно.

— Здравствуйте, — сказал он неловко. — Как съездили?

— Коклюш, — отрывисто сказал Герман Федорович, быстро и аккуратно приподнимая ему рубаху и прикладывая к груди стетоскоп. — Только время зря потратил, матерям напрасные надежды вселил. Восемь смертей за неделю. Все — дети.

Коле показалось — или чуткие пальцы врача задрожали?

— Простите…

— Узнал я для тебя, что ты просил, — резко, шумно выдохнув, сказал доктор. — Через Таню передавать не стал, срамно ей такие вещи знать. Увезли эту твою Настасью. Трактирщик сказал, что едва мать за нее деньги сговорила, проиграли ее в ту же ночь в карты какому-то проезжему. Был я и у матери ее, у нее как раз от коклюша младшенький помер, а остальные — тьфу-тьфу — на поправку пошли, хоть от голода чуть живы, денег-то за Настасью и нет уже. Куда девушку увезли — сама не знает. Человек, говорит, был проезжий, и вроде бы ушел вниз по Уссури. Обещалась дать знать, если весточку пришлет, только что-то я сильно сомневаюсь, что будет у девицы такое желание. Так что и здесь хлопоты твои понапрасну.

Коля кивнул. Он не слишком-то надеялся отыскать след Настасьи — просто что-то внутри нет-нет да свербило при мысли о ней. Теперь вот все, конец…

— Так-с, молодой человек, поздравляю вас, хрипов больше не слышно. — Герман Федорович спрятал стетоскоп. — Понемногу можешь подниматься, но еще пару дней наружу не выходи, да и потом поберегись с неделю. Воспаление легких — не шутка.

— Николай Михайлович говорил, на Ханку в середине февраля идти собирались, — сказал Коля.

— Ну, если будешь себя блюсти, пожалуй, и выздоровеешь к этому сроку окончательно. Но только делать, как я сказал — строго!

— Слушаюсь!

— А пока — попрошу вечером к общему столу. Ой, а портки-то твои где? Таня унесла, чтобы вставать не порывался? Ха-ха-ха! Строгая она у меня, тятя сказал лежать — значит, лежать будешь! Таня! Неси портки, я пациента выписал! Та-ня-а!

* * *

Николай Михайлович вернулся еще через неделю, и к этому моменту Герман Федорович окончательно определил Колю как здорового. Едва услыхав эту радостную весть, Николай Михайлович велел немедленно укладываться. Уезжал Коля с грустью и искренне сказал на прощание Герману Федорович и Тане, что будет по ним скучать. Таня вдруг расплакалась и убежала к себе, а Герман Федорович стал смотреть строго. Так что прощание вышло неловким, а Николай Михайлович долго чему-то усмехался в усы.

Путешествие на санях до Камень-Рыболова и впрямь было куда легче летнего, — санный тракт не петлял, как пароходик, по руслу Сунгачи, а шел напрямик. По укатанному снегу лошади шли споро, и в сани можно было положить нагретых с ночи на костре кирпичей, чтобы не мерзли ноги. Ласточка, соскучившись по просторам, чаще не лежала в ногах, а спрыгивала с саней и весело неслась за ними следом. Николай Михайлович тоже был весел, рассказывал, как ездил в Хабаровку и строил планы насчет летней экспедиции в Манчжурию к хребту Чан-Бо-Шань.