ыми днями он возился с Любочкой: дрожал, обмирал, умилялся и только ждал, когда ее распеленают, чтобы по очереди поцеловать все согнутые пальчики на маленьких ручках. При страстной любви к дочери Левушка имел смутное представление об отцовских обязанностях, и его друг, убежденный сторонник домостроя, наставлял его по этой части. Впрочем, поскольку у Агафоновых дочь родилась раньше, они могли поделиться не только опытом, но и кое-чем из одежды: платьицами, шубками, пальтецом (дети так быстро растут!). Одинцовым даже не пришлось покупать коляску: она им тоже досталась по наследству.
Словом, отец Валерий и матушка Полина и тогда были незаменимой опорой для четы Одинцовых, привыкших — с их-то интеллектуальными запросами! — мириться со скудным, неустроенным, плохоньким бытом. Безденежье было их мировоззрением. Оно сложилось в те времена, когда должность младшего научного воспринималась как единственно доступная форма свободы, жизнь состояла из неприсутственных дней, и никто не мечтал о большей роскоши, чем остаться дома под предлогом посещения библиотеки или написания полагающихся по плану листов.
Поэтому у Одинцовых вечно не хватало до зарплаты и они занимали у Агафоновых то трешник, то целковый. Левушка свято уверовал в превосходство друга, полностью полагаясь на него в том, в чем сам был слаб и неопытен — и прежде всего в вопросах религии, семейного благочестия и практического устройства жизни. Для отца Валерия же оказываемое покровительство составляло предмет тайного тщеславия: эти целковые и трешники как бы выравнивали ценностное выражение их запросов.
Но вот времена стали меняться, дочка подрастать, и Левушка почувствовал, что безденежье — не то мировоззрение, которое позволяет выразить его умильную и суеверную любовь к дочери. Вместо того чтобы целовать ей пальчики, нужно было подумать, во что ее нарядить: не вечно же рассчитывать на Агафоновых и быть у них в должниках!
И Левушке пришлось расстаться со своей привычной формой свободы: он уволился из университета, где его держали за светлую голову, но платили гроши и при этом пеняли за лень и медлительность. Он нашел своей светлой голове иное применение: отправился в вольное плавание по бескрайним просторам стихийного рынка, снарядив суденышко, имя которому — столь диковинное для русского слуха, почти непроизносимое, мучительное, — бартер.
Одним словом, скупал у работяг, получавших зарплату продукцией своих заводов, эту самую продукцию, потом изменял, перелицовывал, комбинировал и снова продавал. Первое время сам, а затем и сподручные появились — компаньоны, Петрович и Савельич, оба рукастые, хваткие, расторопные. Тоже надоело на заводе гроши получать!
И суденышко их вырулило к обетованным берегам. Дочь у Левушки одевалась как куколка, но только не отечественная, целлулоидная, с закатывающимися под веки глазными яблоками, а заморская, длинноногая, с колдовскими глазами под длинными ресницами, узкой талией и высокой грудью. Да и Левушке с женой на все хватало: оделись, обулись, принарядились. Побывали на Елисейских Полях, полюбовались вечными руинами Рима, покормили прожорливых, утробно воркующих голубей на Трафальгарской площади. Купили большую квартиру на Арбате и заимели бы также и дачу, но никак не попадалась поблизости от той, которую по привычке снимали Агафоновы, их старые и верные друзья.
Отец Валерий их не осуждал, не корил достатком и преуспеянием, полагая, что каждому свое. В то же время он с удовлетворением и тем же тайным тщеславием, которое обнаружило вдруг обратную сторону, чувствовал, что сам он не из богатеньких, не из удачливых, не из счастливцев. Значит, имеет право надеяться: Бог его, сирого, отметил Своей любовью.
И вот это несчастье с дочерью Левушки, который лишился всех надежд. Чтобы не свихнуться от горя, он снял со стен ее фотографии, спрятал в низ дивана игрушки, запер комнату, где она спала, и к двери придвинул буфет. Но все равно чувствовал себя так, словно земля под ним плыла, его пошатывало, ноги заплетались и соскальзывали по откосу в бездонную яму. Некому стало покупать наряды, и Левушка не мечтал больше ни о Трафальгарской площади, ни о Елисейских Полях.
Голова стала совсем седой, он оброс рыжей бородой, вмятина на лбу обозначилась еще резче. Возвращаясь с кладбища, напивался: водку наливал в кружку и пил большими глотками, как чай. Суденышко его увязло на мели, и напрасно Петрович и Савельич пытались достучаться до капитана: из его каюты доносилось лишь бессвязное бормотанье, стоны и вздохи.
Однако вскоре он бросил пить и, не оставляя плавания по просторам рынка, которое опять стало налаживаться, отправился в другое плавание — начал запоем читать о Боге, вере и церкви. И читал он не те брошюрки и календарики, которые подбирал для него отец Валерий, а ученые книги, написанные университетскими профессорами, — теми, кто не только насаживал на нос пенсне и отхлебывал чай, бесстрашно проповедуя с кафедры, но и в печати высказывал весьма смелые мысли. Отца Валерия такая ученость смущала, настораживала, отпугивала. И книги, прельстившие Левушку, вызывали у него глухое неодобрение.
Впрочем, этого неодобрения он пока не высказывал, поскольку возникла у него одна задумка. Раньше, до несчастья, она не возникала, теперь же одолевала, преследовала, свербила. Задумка весьма заманчивая, вкрадчивая, соблазнительная, но в то же время отталкивающая, вызывающая сомнения и опасения, и отец Валерий знал, что не будет ему покоя, пока он ее не выскажет.
4
Под влиянием прочитанных книг и собственных размышлений Левушка не раз признавался другу, что хотя он и богат, деньги ему теперь не нужны — даже не хочется брать их в руки и пересчитывать. Отец Валерий же вконец измучился, стараясь раздобыть эти злосчастные деньги. Не для себя, конечно, а на восстановление храма, на самый неотложный ремонт, ведь в куполе зияла дыра, по стенам красовались полустертые надписи, и даже на карнизе деревце росло. Но родная патриархия отмалчивалась в ответ на все запросы и ничего не обещала (храм-то на окраине!), а в вывешенный на столбе ящик для сбора пожертвований сыпались лишь жалкие медяки.
Нужен был солидный жертвователь, меценат, благодетель, а где такого возьмешь? Сколько он обивал пороги, кланялся, унижался, и все без толку! Дошло до того, что даже коньяк пил в пост и скоромным закусывал, лишь бы подыграть, подсюсюкнуть, подольститься к тем, от кого зависело — дать или не дать. И никакого проку: ради собственной блажи, на ночные гулянки и кутежи с размалеванными красотками готовы миллион грохнуть, а на святое дело копейки жалко!
Когда дочка у Левушки была жива и здорова, отца Валерия — хоть он и отгонял навязчивую задумку — подчас даже зло брало: что же ты сам не догадаешься, а еще друг! Но Левушка слепо любил свою дочь, и нужды прихода его не заботили. Теперь он, казалось бы, понял, уразумел, в чем смысл жизни, но смерть дочери оставалась для него незаживающей, кровоточащей раной, и это мешало ему догадаться, а отцу Валерию намекнуть.
И тут ему помог случай, упустить который было нельзя. Нашелся человек (есть же такие на свете!), предложивший из благочестивых побуждений бесплатно сделать ремонт — залатать дыру, оштукатурить, покрасить стены и даже купол позолотить. Может, грех хотел искупить, может, взял на себя добровольный обет, — отец Валерий его не исповедовал, он лишь горячо пожал ему руку и благословил. Работал он в паре с сыном, таким же бессребреником — тихим, молчаливым, с чахоточным румянцем на лице и редкой бородкой. Единственное, о чем они попросили, — покрыть расходы на краски, кирпич и прочие материалы, а это хоть и сумма, но доступная. Такую сумму можно и занять. Но только встал вопрос — у кого? И тут, встретившись взглядами, отец Валерий и матушка Полина прочли в глаза друг у друга одну и ту же мысль.
— Нет, только не у них, — сказал отец Валерий, чувствуя в жене решимость, достаточную, чтобы не поддаться сомнениям, успокоительным для совести, но опасную для практического исхода затеваемого дела.
— Ты прав, прав, — вздохнула она, как бы мирясь с безвыходным положением, создаваемым их щепетильностью, и в то же время оставляя для себя некоторую надежду на то, чтобы из него выбраться. — Рука не поднимается, хотя им эти деньги не нужны — они их лишь тяготят и обременяют, а жертва стала бы для них облегчением.
Матушка безучастным голосом перечисляла доводы, которые могли бы говорить и в пользу решения, обратного тому, что принято.
— Да, да, — согласился отец Валерий, избегая брать на себя инициативу и как бы намекая, что любой его довод открыт встречным доводам со стороны жены. — У людей такое горе… Нельзя!
— Что же нам предпринять? — Матушка мельком взглянула на мужа, словно бы ища у него подсказки и в то же время избегая ее, как избегают уличать себя в лукавстве, лицемерии и неискренности. — Ведь договоренность уже есть… нельзя подводить человека!
— И какого человека! Вот русская душа!
— Да, было бы кощунством… Бог нам не простил бы!
— И все же занять явно не у кого, — отец Валерий опустил печальные глаза.
— В том-то и дело… Ведь ты же спрашивал у знакомых прихожан, а я — у родственников. Все разорены — такое время… — Матушка повздыхала, сдерживаясь, чтобы не осудить тех, кто повинен во всеобщем разорении.
Повздыхала и снова мельком взглянула.
— Даже не знаю, не знаю, как быть, — отец Валерий расхаживал взад и вперед и потирал руки с видом человека, которому нужно лишь выждать определенное время для того, чтобы его положение перестало быть столь затруднительным. — Может, все-таки отказаться? — спросил он с нахмуренным и озабоченным выражением лица, адресованным жене на тот случай, если она вдруг примет его предложение.
— Неудобно, отец, неловко. Нехорошо… Нельзя гасить в человеке благие порывы, осквернять в нем святое! Если бы не безвыходное положение, мы не стали бы занимать у Одинцовых, ведь раньше мы у них не одалживались. Но ведь ты помнишь, сколько раз мы сами давали им в долг! Тем более что им сейчас не до покупок…