справа налево, — и ни одного слова, ни одного иероглифа он не мог прочесть, и его собственный роман, лежавший под рукой, явился вопиющим фактом и вещественным доказательством того, что так называемое людьми творчество никому из них не принадлежит, даже самим авторам и художникам, и принадлежать никому не может, потому что оно есть Музыка, возникающая в пустоте скважины простенькой деревянной флейты.
Зато бесшумные и предивные явления-картины возникали и оживали вокруг А. Кима — в его неуютном кабинете, единственное окно которого выходило на широкую пересеченную местность московских крыш, в безжизненные джунгли телевизионных антенн.
Итак, Я еще раз навестил его в московском доме, Конюшковская, 26, и вернул его в самого себя. Пусть завершает роман, как с достоинством завершают жизнь. Как блистательно проигрывают свою последнюю битву при Ватерлоо…
Мои слова для него — питание его души, чтобы он мог дышать, любить, волноваться красотой, молиться, пожимать плечами на творимое вокруг человеческое зло, надеяться на доброту и милость Христа, уповать на Преображение, вставать со смертного одра утром, спешить навстречу солнцу, благодарить, благодарить за наступивший день, просить Благоволения на то, чтобы прожить его хорошо, рисовать самой простой черной краской райский многоцветный фейерверк над круглой сценой Божественного театра, ловить посылаемые ему слова, как птиц, сажать их в клетки смысла, потом выпускать на страницы белой бумаги, а самому идти вслед за ними, за птицами-словами, в просторы и глубины лесов, где водятся грибы, собирать их и рисовать их, солить, варить их и съедать — все это в едином творческом порыве, вновь и вновь пытаться улавливать безсмертие в гибельном шквале проносящихся человеческих мгновений, шагать по земле, чувствуя в ногах тяжесть каждого своего шага…
Над его головой проплыла рыба-скат, размером со стадион, раздувая свои жаберные щели, как огромная небесная корова, поводящая в циклонно-антициклонном пыхтении крутыми ребрами, — и пока скат, снизу и впрямь похожий на гигантскую небесную корову, пронесся над писателем, шелковисто колыхая плоскими краями своих плавников, в его московском мире уже наступил глухой зимний вечер, в глубине этого мира зажглись желтые звезды и огоньки электрических фонарей. А. Ким встал из-за стола, сцепил замком пальцы рук на затылке и, запрокинув вверх голову, стал просматривать деталь за деталью и другие движущиеся чудеса подводного мира, вдруг разверзшегося над ним в тишине уединенной московской мансарды, во глубине четвертого измерения его потолка.
Вот какой-то загулявший одинокий дельфин, словно пьяненький, приплясывая и то и дело прокручиваясь вокруг своей оси на ходу, проследовал навстречу гиганту скату, элегантно поднырнув под него, и удалился в темноту на противоположной стороне. А вот и целая компания бодрых дельфинов-афалин быстро продефилировала в том же направлении, вслед за одиноким весельчаком. Заметно было, что они озабочены его поведением и следят за ним, чтобы он не попал в какую-нибудь передрягу. Таковою могло быть появление из глубины океана чудовищного осьминога, который всплывал, выпучив огромные, как прожекторы, глаза и растопырив свои толстые, как бревна, красные щупальца в виде отброшенных назад гигантских антенн искусственного спутника земли. Однако, разглядев, очевидно, своими выпученными глазами целую эскадрилью зубастых дельфинов, осьминогий исполин с разочарованным видом отвернулся в сторону и, словно и не собирался никогда преследовать загулявшего одиночку, кособоко провалился в океанскую темную пучину.
ЧАСТЬ 6
Они выбрались на остров каждый своим путем, потому что в подводном дворце, куда попали, путешественников разобрали по кружкам и клубам интересов, так что на какое-то время они потеряли друг друга из виду. Как рассказывалось раньше, прокаженные из убежища Жерехова вместе с ним, своим руководителем, и со всеми врачами и обслуживающим персоналом, а также и с капитальными больничными постройками перешли сразу в свое тончайшее, казуальное, состояние и в преображенном виде предстали членам нашей экспедиции в глубинах Берингова моря.
Но вместе с больными классической древней лепрой, ушедшими от болезни не через смерть, а через чудесное преображение, в «швейцарский» подводный дворец каким-то образом попало и невообразимое количество посторонних лиц коммуно-комиссарского периода Российской империи, чья проказа была не внешняя — на коже и роже, — а внутричерепная, мозговая, и выражалась прежде всего в том, что у наиболее рьяных партийцев и слуг народа лица становились похожими на озабоченные львиные физиономии. Итак, все они были счищены с лица земли к самой кончине советской империи, эти львиные морды, и тризна российских похорон отмечалась уже без них. А они об этом ничуть не печалились, потому что теперь находились в более завидном новом положении, в упоительном состоянии безответственного существования, по качеству несравнимо превышающего их прежний уровень исторического материализма, о котором они уже и не поминали вовсе, превесело плавая в свободной невесомости рядом с рыбками и легковесными медузами.
И те из бывших партийцев, что принимали в своем клубе Стивена Крейслера, в американской бытности своей близкого к социалистическим взглядам, унаследованным от своего предка-первопереселенца из России в Америку, горячо убеждали гостя в том, что идеи социальной справедливости и научного, атеистического, распределения материальных благ есть самый большой грех и преступный бред во человецех… Проморгав свою единственную возможность жизни ради пустоты, гили и нежити, постпартийцы здесь, в подводном дворце, распинались перед американцем, который по времени был намного ближе к жизни, чем они, — убеждали его отказаться от социалистических воззрений и окончательно поверить в Бога. На что Стивен Крейслер отвечал им, что в Бога он и прежде верил, хотя и тяготел к социальным идеям, но в его представлении Бог был анонимен, молчалив, неконтактен и приходил к человеку сам, когда захочет например, во время безмолвных богослужений квакеров, в братстве которых он состоял в продолжение многих лет своей жизни. «И вообще я считаю, — заявил духам бывших партийцев Стивен (он был с ними довольно сух), — что самый большой лицемерный казус, который случился у людей при жизни, будь они квакеры, или социалисты, или кто угодно другой, — так это нелицеприятный вопрос относительно Бога. Кто Его видел или напрямую имел с Ним дело? Да никто, а именем Его клялись все, и больше всего те самые лжецы, которые называли себя профессионалами…» Так, в посмертии, Стивен Крейслер пытался задним числом свести счеты с кем-то из тех, кто насолил ему, видимо, при жизни.
А у Ревекки были другие неожиданные встречи, она бы никогда не узнала в одной из величественных женственных духов, сиявшей необычайно красивым тонким розовым светом, в роскошно разукрашенной блестками жемчужин тунике, прокаженную Марьяну из жереховского лепрозория, которую знавала в продолжение лет пятнадцати — двадцати, с грустью наблюдая все ужасные стадии ее разрушительной болезни, и рассталась с нею, когда у больной уже стали дематериализовываться ноги, по самые колени. При вопросе о сыне, в разлуке с которым Марьяна столь отчаянно горевала в свою земную бытность, ее нынешняя ангелоподобная воплощенница, имевшая службу уже на самом высшем, Престольном, уровне — место уборщицы Престолов от залетавших и туда, к их подножию, разного духовного мусора более низких миров, — на вопрос о сыне земном Марьяна ничего не ответила, а только засветилась чуть интенсивнее, и розовое сияние ее стало заметно пульсировать.
— А все же встретилась ты с ним, Марьяша, — не отступалась от нее Ревекка, — привел тебя к нему Василий Васильевич, как обещал?
— Конечно, встретилась, — был ответ. — И Василий Васильевич не обманул. Но только оказалось, Ревекка, что сына я могла любить лишь там, на земле, когда еще бегала на своих полуоборванных култышках. А здесь, когда меня подвели к светло-зеленому херувиму и он низко поклонился мне, я только смутилась и даже оробела перед ним. Ведь чином-то он оказался намного выше меня! И вообще передо мной была совсем чужая судьба, не имеющая никакого отношения к моей судьбе. Оказывается, Ревекка, земное-то родство, даже самое близкое, кровное, как у родителей и детей, — здесь ровным счетом ничего не значит. Родители и дети на земле — это случайные спутники, которым дальше, при новых путешествиях, вместе совершенно нечего делать…
Была у Ревекки и встреча с химерической рыбой-скрипкой, у которой струны были натянуты между ее хвостом и головой, а на ней с двух сторон торчали приделанные черные колки; одушевленная эта скрипка звучала без прикосновения смычка, ибо вибрация всех ее четырех струн происходила самопроизвольно, от внутреннего музыкального желания рыбы-скрипки — и это оказалась та сибирская Шура-хромоножка, что спасала когда-то Ревекку от сыпного тифа. Сама Ревекка ни за что бы не узнала Шуру в ее запредельном новом обличии, но одухотворенный инструмент сам подплыл к бывшей земной соседке и на языке музыки смог напомнить ей о некоторых грустных и трагичных мелодиях жизни, когда-то соединивших их вместе на короткое время. Покружившись возле гостьи, рыба-скрипка тихонько отплыла в сторону и уже навсегда, должно быть, скрылась от Ревекки в сторону своих новых причудливых метаморфоз.
А у принца Догешти оказались свои интересы — его завлекли в клуб таких же, как и он, книжных персонажей, у которых не было живых прототипов, они явились детищем абсолютного вымысла и самой разнузданной спонтанной фантазии. Это был очень большой по численности клуб, с удивлением увидел Догешти в нем весь пантеон античных гомеровских богов и героев, от Афродиты до Язона, также и Данта с Вергилием, Дафниса и Хлою, Гаргантюа и Пантагрюэля, дона Кишота и Санчо Пансу, Петра и Февронию, Ромео и Джульетту, Тристана и Изольду, Руслана и Людмилу, Тахира и Зухру, Шамана и Венеру, Попрыгунью и Стрекозу, Иозефа К., С. Гулливера, К. Робинзона, Синдбада М., Шехерезаду, Лизу, Линду, Татьяну, Анжелику, Кармен, Юлу, Геллу, Скарлетт…ия — и так далее.