Я не представляю, как мы будем продвигаться выше. Вода холодает, перекаты увеличиваются, а надо быть в воде. На сопках снова выпал снег. Не за горами зима, а уже на горах. Картус думает плюнуть на Амгунь и двинуть пешком по тропе. Путь трудный, опасный, — до Могды сто километров.
Приехали охотники, привезли мясо сохатого. Сало они срезали, взяли себе, а нам — постнятину. Ник. Александрович не захотел брать по установленной цене такое мясо — два рубля за килограмм — предложил по полтора. Охотники заволновались, залопотали меж собой и забрали мясо. Немного спустя к Ник. Александровичу пришел эвенк и заявил, чтобы ему дали расчет.
— Денег у меня нет, деньги у начальника, — ответил Ник. Александрович.
Эвенк закричал и вышел из палатки. Через минуту вернулся и сердито сказал:
— Моя ходи вниз, завтра деньги давай, моя ругаться будет!
Все же мясо взяли, есть-то что-нибудь надо?
7 сентября. Картус ушел, взяв с собой рабочего. Пожелали ему счастливого пути, всех благополучии, и его забавная фигурка скрылась в густом березняке. Как-то грустно стало. Словно что-то недоброе чувствовало сердце. Без проводника в тайге опасно. Можно заблудиться, да и на зверя нарваться. Плохо еще и то, что идешь, идешь и конца пути не видно. Только тогда узнаешь, что пришел, когда увидишь над домами дым. Только мы проводили Картуса, как новая неприятность. Мои рабочие не вышли на работу. Прямой отказ. Пришлось перераспределить других и продолжать работу.
Люди слишком скоро забывают плохое. Давно ли, думается, Мишка вымаливал кусок хлеба, а сейчас он большой, независимый. Наше отношение к бродягам нас губит. Мы не хотим подчеркивать разницу между ними и честными рабочими, не хотим тыкать пальцем, что ты «проходимец», а они поняли по-своему, поняли так, что мы их боимся и что мы ничего не можем с ними сделать.
8 сентября. Дерево немного накренилось в сторону от створа, накренилось еще и, стремительно падая, затрещало о ветви встречных деревьев. Гулко охнув, вдавилось в багульник и замерло. Где-то застрявшая в верхушке ветвь нехотя отделилась и скользнула вниз. Белка встревоженно прыгнула на сучок, пробежала по нему и скрылась за стволом. Рубщики делали просеку. Сзади них шел Ник. Александрович с теодолитом, я — за ним с мерной лентой. Лес был густой, просека продвигалась медленно. Мошка, как всегда, облепляла все лицо. Но думал я не о ней, а о махорке. Все карманы давно уже вывернуты и собранная табачная пыль выкурена. Рабочие курят мох, кашляют, плюются, но не бросают. Попробовал и я закурить, но то ли нежное воспитание, то ли на самом деле мох большая дрянь, но не смог, тут же и бросил. Неожиданно мои мысли о куреве отвлекло какое-то нарастающее жужжание. Звук нарастал, и уже не было никакого сомнения в том, что это самолет. «Вон он! Эвон! Эвон!» — закричали рабочие, указывая на мелькающий между верхушками деревьев, в просветах, самолет. Самолет пролетел стороной. Исчез. Работа на ум не шла. Все же доработали до конца. Домой бежали, на ходу переговариваясь. Неожиданно гул опять стал нарастать, и самолет пролетел обратно. «Оставил груз и улетел», — так решили. И никто не сомневался в этом. Но в лагере все было по-старому. Самолет только пролетел над ним. Видимо, не наш, а экспедиции аэрофотосъемки. Стало еще скучнее и тоскливее. «Почему же высшее начальство не думает о нас?» Если бы не Забулис да не два бата от К. В., мы давно бы уже были в Керби, — голод не тетка. Продукты опять подходят к концу, их осталось на неделю.
Вечер, как никогда, прошел тоскливо. Ник. Александрович все чаще стал поговаривать о К. В., о том, что «он все может — послать гонцов, звонить, добиваться, а я что?»
9 сентября. Как мучительно хочется курить! Отгоняю мысли о куреве, но они снова приходят, неотвязно преследуют меня. Я становлюсь раздражителен, ем до оскомины бруснику, забываю на несколько минут, и когда снова вспоминаю, то с какой силой приходит желание! Раздражен не только я, раздражены, злы все курящие. Ник. Александрович обманывает себя, зажигает трубку и, пыхнув разок, говорит: «Ну вот и покурил». Все мундштуки, все трубки, пропитанные никотином, разрезаны на мелкие кусочки и выкурены.
День жаркий, хотя и ветреный. Но ветер только вверху, внизу тихо. А лучше бы внизу, — заедает мошка. Сегодня особенно было трудно. Тот, кто понимает, что значит разбить кривую радиусом в тысячу пятьсот метров, через двадцать метров выставляя ординаты, в непролазном лесу, когда биссектриса семьдесят три метра, тот поймет, как это нелегко. Но я не хочу вдаваться в технические подробности, скажу только, что устал основательно. Возвращался домой разбитый, желавший одного — поесть и отдохнуть. У палатки меня ожидал Сараф. Он отозвал тихонько в сторону и, оттопырив карман, молча указал на пачку папирос.
— Откуда? — радостно вскрикнул я.
— Завалялась, нашел…
Но через минуту такая же пачка была и у меня. От воротилинского отряда пришла оморочка и привезла двадцать пачек папирос, восемь килограммов сахара, полмешка соли и… десять лимонов. Откуда это у них? Вчерашний самолет оказался «нашим». Он не заметил наш лагерь и оставил груз у Воротилина (его лагерь на тридцать километров выше нашего). Чей груз — наш или его? Если наш, то это прямое издевательство со стороны Воротилина. (В записке Воротилина была приписка: «Шоколадные конфеты оставил себе».) Мы просили махорку, соль, крупу, а нам… лимоны, шоколад, полуторарублевые папиросы! Что можно придумать глупее?
Разделили папиросы: ИТР — по пачке, остальные — рабочим, и, естественно, опять бунт: «Почему не поровну? Закон тайги — делись!»
Ночью кто-то бродил у палатки. Я окликнул: «Кто?»
— Я это…
— Кто я?
— Зимин.
Зимин самый никудышный из рабочих, худой, оборванный, с вечно блуждающим, ищущим взглядом, будто воскрес из горьковского дна.
— Чего тебе?
— Сергей Алексеевич, ей-богу, брошу, брошу, истинный Христос, но дайте покурить.
— Спать иди, спать, и не болтайся здесь! — крикнул Ник. Александрович.
Зимин, недовольно бурча, ушел.
Недалек тот час, когда полезут в нашу палатку с единственной целью — украсть.
10 сентября. Гул донесся из-за сопки. Словно по команде все бросили работать и подняли головы. Самолет непривычно громко гудел. Его пока еще не видно, но звук с каждой секундой усиливается. Взгляд блуждает поверх деревьев, выискивая его. Вот он мелькнул меж верхушек лиственниц, вот еще, вот еще, еще, вот уже над головой, теперь ясно различим — трехмоторный Т-Б. Никогда до этого часа у меня не было такого чувства гордости и радости за нашу страну при виде самолетов. Какое-то неведомое чувство наполнило грудь. Хотелось кричать, смеяться, прыгать и почему-то плакать. Самолет летел над сопкой в стороне от лагеря.
— К Воротилину, — вздыхая, сказал Перваков.
— К Воротилину, — повторил, следя за исчезающим самолетом, я.
Через час он пролетел обратно. Но не успел еще замолкнуть его гул, как с другой стороны снова стал нарастать. Это летел второй самолет, такой же красивый и тяжелый. Было мгновение, когда мы думали, что он у нас сядет, но он, сделав круг над лагерем, полетел по тому же маршруту к Воротилину, а возможно, и в Могды. Настроение у нас из апатичного сразу превратилось в бурное. Мои ребята до того разошлись, что пришлось три раза перемерить один пикет.
— Уж больно радостно, Сергей Алексеевич.
— Но при чем же плохая работа?
— А от самолетов всё. А как подумаю про Машу, да как представлю себе, как она носилась по берегу, когда в первый раз был самолет, так и лента валится из рук!
А вечером очередная сцена. Рабочие отказались от сохатины — «воняет она» — и потребовали мясные консервы. Их привез Забулис очень немного, Ник. Александрович держал их на «черный день». Мясо «не воняло», оно обвялилось. Но началось не с бродяг.
11 сентября. Отказался идти на работу бригадир Троицкий, и не из-за консервов, а из-за махорки. «Пока не будет курева, до тех пор на работу не выйду, хоть месяц! Я без ума хожу без курева, у меня все из рук валится».
Опять пролетели самолеты, на этот раз мы их проводили скучным взглядом. Вот уже несколько дней как нет у нас жиров, нет пшена, а сегодня доели сохатого, ладно еще охотники поймали рыбы. После работы, на маленьком совещании, было принято — послать Забулиса в Баджал за продуктами. Наметили ему рабочих — Троицкого и Колодкина, но они отказались ехать. Вызвался добровольно Мишка Пугачев, и согласился поехать охотник-эвенк.
12 сентября. Сопки словно похудели, стали желтыми, некрасивыми, в проплешинах. Косогоры покрылись кроваво-красными пятнами. Деревья поникли ветвями в предчувствии скорых морозов. Скучно, неуютно. Небо, словно в тон всему этому, стало тоже некрасивым. Вечно хмурится, брызжет дождем, закрывается тучами, точно ему противно глядеть на умирающую природу, а то вдруг прояснится, блеснет солнцем, как бы пытаясь вернуть прежнюю красу природе, но от этого еще некрасивее становится тайга, и тогда вновь закутается в тучи небо, и долго моросит, создавая туманы. И только одна Амгунь по-прежнему неукротима, беснуется и даже как бы хвастает своей силой перед растительным миром. Наступают холодные, угрюмые ночи, наступает угрюмая, безрадостная осень. А мы в рваных палатках, заплатанных рваными тряпицами, без теплых постелей, без теплой одежды. Одна надежда — самолеты. Верим в них, — не зря же они, — и забываем сегодняшние невзгоды. Не вечно же будет нам плохо, когда-нибудь и мы будем в тепле.
13 сентября. Гул нарастал. Самолет приближался. Он летел по Амгуни. Кто-то крикнул: «К нам!» Кто-то взвизгнул от восторга. А потом наступила тишина — самолет пролетел мимо, гул затихал.
— Эх, мать твою… — сокрушенно проговорил Перваков и с отчаянья воткнул топор в дерево. — Ну что бы ему залететь!
И опять тайга наполнилась звоном топоров и шумом падающих деревьев. Через час снова послышался гул самолета, но теперь уже никто не питал надежд. «Обратно летит», — меланхолично сказал Ник. Александрович и приник к трубе теодолита.