Остров любви — страница 15 из 57

Я вышел из-за кустов, он замолчал, но, как только я миновал его, стал дальше рассказывать о своем бандитском подвиге.

30 сентября. Опять продукты подходят к концу. Опять скоро наступят серые дни, если нам не будет помощи. Но это обстоятельство волнует только нас — ИТР. Остальным это неинтересно. Вот они поют, окружив костер кольцом. Забыты все горести, лишения, печали. С серьезными лицами выводят они русские песни. Как они хороши сейчас, эти люди, сколько в них неподдельного чувства! Даже Семаков, этот отъявленный тип, вторит всему хору басом. И горе тому, кто выскочит хоть на полтона, так одернут, что больше бедный певец никогда и петь не захочет. Особенно хорош голос у Котлова. Тенор. Как легко он поет, как смело забирается на высоту и перекрывает голоса других, не заглушая их, а они чутко прислушиваются и с уважением внимают движениям его рук. А Котлов забыл все, — в обычное время это маленький, забитый человек, им понукает каждый, а сейчас он старше всех, это он сам понимает и гордо глядит поверх их голов. Глаза его полузакрыты, голова слегка откинута, он словно в забытьи. Песня подходит к концу, и голос за голосом все тише и тише, давая простор в финале Котлову. И он, забравшись на высоту, задумчиво заканчивает песню.

— А у тебя голос, как у козла, га, — смеется, врываясь в наступившую тишину, Ленька-повар.

Котлов недоумевающе мигает ресницами, потом кривит губы и презрительно говорит: «Эх вы, люди!»

А «люди» уже забыли Котлова-певца и теперь довольствуются новым зрелищем, и когда Котлов хочет уйти, Семаков дергает его за ухо и говорит тихим, вкрадчивым голосом: «Обиделся, а ты не обижайся, пой и будь доволен, что тебя слушают. Если слушают, значит, нравится, понял?» — и опять дергает за ухо, подталкивая к костру.

Котлов морщится от боли.

— Семаков, оставь его, больно ведь, — говорю я.

— А нам от его песен еще больнее, все сердце перевернул, так я ему частичку боли отдаю…

Котлов запевает новую песню.

Наступает вечер. В наступающей темноте отчетливо виднеются хребты гор Баджал и Керби. Их вид радует взгляд, очищает сердце от всего неприятного. Они чистые, строгие. Я гляжу на них долго. За спиной грустно поет Котлов, его песенная грусть сливается с чистотой горных вершин. Но потом опять раздается грубый смех, и все исчезает.

1 октября. Ветер. Гнутся деревья. Летят охапками листья, будто кто-то большой забрался в тайгу и бросает их вниз. Ветер усиливается. Деревья трещат, клонятся и, не выдержав напора ветра, с протяжным стоном и гулом падают на землю. Ветер усиливается, летят ветви, листья, падают, валятся деревья. Небо покрыто свинцовой мглой.

Маленькая кучка людей со страхом глядит на все это. Вот упало еще одно дерево, сломав по пути несколько лиственниц, и легло неподвижно и сурово, придавив молодые побеги.

И все стихло так же внезапно, как и наступило. Высоко, много выше деревьев, ныряет в воздухе взнесенный ветром лист. Но ветер уже стих, и он планирует на землю, задевая за ветки деревьев. Просека, только что очищенная, завалена деревьями, сломанными ветками.

— А здорово, — говорит Васятка, — как они падали, во, здорово! — И неожиданно спрашивает: — А что, если бы убило кого? — И, не дожидаясь ответа, добавляет: — Ну, я бы юркнул, я противный.

— Как — противный? — удивленно спрашиваю я.

— Ну, напротив всего иду.

Свинцовая мгла исчезла, и с неба, словно любуясь делами ветра, выглянуло солнце. Тайга от этого показалась еще беднее и непригляднее. Деревья стояли голые, но зато лесной пол был весь устлан сплошным золотым ковром из листьев.

Работа на трассе усложнилась. Моим лентовщикам то и дело приходится перелезать через валежины, лезть напролом через завалы.

Вечером нас ждали неприятные новости. Из Баджала приехал эвенк с письмом (от замначальника партии Еременко), в котором предлагалось немедленно отправить рабочих вниз, оставив себе необходимый минимум. Обосновывалось тем, что на базе всего один мешок муки и три мешка гороха, что самолеты выбыли из строя, а привоз продовольствия может ожидаться только через десять — восемнадцать дней.

Вот так, только-только начали разворачивать работу, как неожиданно приходится ее сокращать. Положение обострялось еще и тем, что в записке было указано о сокращении и ИТР.

Ник. Александрович объявил рабочим: «Кто хочет расчет, может подавать заявление». И странное дело, когда им не давали расчет, они требовали его, теперь дают — они не хотят. Комплекс противоречий — эти наши рабочие. Изъявил желание только один — бригадир Троицкий. А его-то нам и не хотелось отпускать. Рубщик.

Поздно ночью был готов список отправляемых вниз. Всех было четырнадцать. Семаков, Ленька-повар, Черкашин, Котлов, Яценко, Исаев и остальные, из вновь прибывших.

2 октября. Никто ничего не знал. Наступало утро, хмурое, серое. Выходили из палаток люди такие же хмурые и серые, как утро. Готовились к работе. Было холодно. Густой туман скрывал другой берег Амгуни. Часть рабочих уходила на трассу, недоумевающе глядели им вслед остальные, остающиеся.

— А где же мы будем работать, начальник? — спросили они Ник. Александровича.

— Не торопитесь, скажу…

И сказал: «Вниз поедете!»

Я работал неподалеку от лагеря, то, что нужно было сделать, сделал и решил вернуться. Не доходя еще и ста шагов, услышал высокий голос Забулиса. «Началось!» — подумал я и прибавил ходу.

На берегу груда вещей, тут же их хозяева.

— Ты и думать не моги, что ватные брюки возьмешь, ишь рябчик нашелся! — кричал Ленька-повар.

— Сними брюки, слышишь, сними! — говорит Забулис.

— Спешу, даже руки поломались!

В записке Еременко было еще сказано и то, что спецодежду следует отобрать и отправить уволенных в собственном обмундировании. Но личное обмундирование давно истрепалось на Амгуни, и отобрать спецодежду — равносильно тому, что оставить их голыми, потому-то Ленька и не соглашался. Неожиданно он отбежал к берегу, прыгнул в лодку — в ней сидели «Катька», Яценко и Черкашин — и оттолкнул ее от берега.

— Причалить лодку! — диким голосом закричал Забулис.

— Причалить! Причалить лодку, сволочи! — побежал, ковыляя, Лесовский.

Лодка отплывала. С нее неслись в ответ самые похабные ругательства.

— Заряжай ружье! — крикнул Лесовский.

Из палатки уже бежал Соснин, заламывая ствол берданки.

— Только покойник уедет! Причаливай! — пронзительно выкрикнул он и передал ружье Забулису.

Удиравшие струсили и вернулись.

— Вас не поймешь, то уезжай, то не уезжай, — ворчали они.

— Уедете тогда, когда проверим личные вещи и получим обмундирование.

— Этого не будет, а если так, тогда не поедем!

Крики и ругань продолжались долго, но вещь за вещью отбирались, и вот уже первая четверка готова к отплытию.

К Жеребцову подошел Черкашин. Его лицо изрыто оспой.

— На, шуруй, — бросает он мешок Жеребцову. На самом дне мешка лежит плащ. Жеребцов спокойно откладывает его в сторону.

— Куда, куда, сука, мой плащ!

— Не твой.

— Мой, говорю, отдай, сволочь!

К ним подходит Ник. Александрович.

— Начальник, отдайте плащ, не то тарарам сделаю!

— Плащ мой, я выдавал их в пути, — говорит Жеребцов.

Долго еще шумит Черкашин, но «тарарама» не устраивает. Уходит и его лодка.

Спокойный, полный достоинства, подходит Семаков. Пока проверяют его вещи, он говорит Ник. Александровичу:

— Запомните, мы тоже люди, нельзя быть бесчеловечным. Ну что вы раздели Яценку, он в одной рубашке, а уже заморозки наступают. Он ведь тоже человек. Если у вас есть сын, то киньте его на место Яценки, разве не жалко вам будет его?

— У меня нет сына.

— Нехороший вы человек. Нельзя быть таким черствым. Все люди.

К ним подбегает Соснин и сообщает о том, что Ленька сбежал в нашей спецовке.

— Вот, Николай Александрович, вы человека заставили бежать, а Яценку заставите воровать, приедет он в первое стойбище и обчистит эвенков. На воровство толкаете.

Уезжает последняя, третья, лодка.

А через час над Амгунью пролетел самолет. Вечером пролетел еще один.

3 октября. Первый утренник. Все в инее. Тайга стала серебряной, под ногами хрустит замерзший лист. У берегов Амгуни тонкий, узорчатый ледок. Вода холодная, но теплее воздуха. От нее подымается пар. Морозный воздух бодрит, становится легко, хочется быстроты движения. Двигаемся к Баджалу, до него шесть километров.

В десять утра слышится гул. Это летит уже третий самолет в Баджал. И невольно напрашивается мысль: «А не поспешили ли с отправкой рабочих?» Может быть, опять прошляпили? Перед моими глазами плывут разные картины: лодки Осадчего, аварии на Амгуни, перебои с продовольствием, вчерашний день. Неприятно становится от воспоминаний. Неужели так будет до конца экспедиции?

Вышли на просеку. По ней идти легче. Лес переменчив: то береза, то лиственница, то сосны и ель. Красива лиственница осенью. Ее иглы янтарно-желтые, и от этого вся она точно усыпана золотом. Как много сухостойных дерев! Стоит только опереться о ствол, как он тут же падает. Иногда ступишь на дерево, перелезая его, — оно толстое, солидное, и никак не приходит на ум, что оно может подвести тебя, но только надавишь ногой, как сапог проваливается в труху. Путь по тайге нелегок. Большей частью прыгаешь да пригибаешься. Незаметно проходит время на работе. Быстро закатывается за сопки солнце. Темнеет, надо идти домой, а не то заночуешь в тайге.

Вечером в палатке произошел довольно крупный разговор между Ник. Александровичем и Походиловым. Дело в том, что еще в начале полевых работ Ник. Александрович поручил Походилову снять план в горизонталях перехода реки Темги. Походилов снял, но недостаточно добросовестно, и не потому, что схалтурил, а из-за своей неопытности. Делал все на свой страх и риск. Теперь нужно было ехать обратно и доснимать часть плана.

— Я не поеду, — угрюмо заявил он.

— Тогда поедет Прищепчик, — спокойно сказал Ник. Александрович.