Ребята начинают понемногу втягиваться в работу. Еще нет желания, нет того огня, каким охвачены мы, но как будто и их захватывает наш энтузиазм. Разговорился я с Юрком, и он рассказал о том, кто он. С детства вор. Объездил почти всю страну. Два раза вешался, десять дней держал голодовку, пять раз бегал из лагерей.
— Скажи, а где ты потерял зубы?
Он усмехается и пристально смотрит черными глазами.
— Самосуд.
— Били?
— Били.
— За что?
Он подвигается ближе, засовывает руки в рукава, сутулится.
— Мы с партнером пять дней следили за одним, — у него чемодан денег. Ходили по Москве пятка в пятку, и нигде нет выгоды, везде «людка». Потом он пошел на Курский. Мы за ним. Слышим: «В Люблино», — говорит. И мы в Люблино. Ну, а знаешь, дачные поезда. Сел он и зажал ногами чемодан. Я партнеру говорю: «Иди». Подошел он, просит спички. Тот отпустил немного ногу. А я уже под лавкой и сразу чемодан к себе. Поднялся — и к выходу, да не успел — «людки» много. Закричал он. Кто-то ударил меня, и не помню ничего. Очнулся в больнице. Лежу и ничего не вижу. «Ослеп», — думаю. Вытянул из-под одеяла руку, раздвинул веки — видит глаз, но опух весь. Я другой — и другой видит. «Лафа», — думаю. Пришел С л е д о в а т е л ь. Допрос ведет. «Не помню». — отвечаю. «И как чемодан брал, не помнишь?» — «Не помню». Хотел он взять меня, да врач не разрешил, говорит, выбитые зубы на глаза повлияют. А тут привели еще одного, карманника — вены резал. Сговорился с ним. Выпустили его, он мне одежку прислал, — моя-то в кладовке была. Вылез я ночью в окно. Было забурчал один, безногий, пригрозил ему: «Другую ногу отрежу». Бежать. А куда? Избитый, одет плохо. К знакомым? Стыдно. Ну, потом пообжился, ювелирный магазин взял, да недолго гулял, и меня взяли.
— Бросать не думаешь?
— Бросать? Думаю, да только куда пойти, малограмотный я, специальности нет. Вот когда я вешался, освободил меня прокурор, дал бумагу в милицию, чтоб определили на работу. Ну, определили глину месить на стройке, дали общежитие. Стыдно стало месить глину с бабами, ушел. А теперь вот опять куда идти, не знаю… Эх, мать честная, хоть что-нибудь бы умел делать. Ничего не умею.
— А ленту тягать у Сергея Алексеича! — выкрикнул Резанчик.
— Только если…
Мы сидим в ожидании подготовленной просеки, тут же с нами сидит и Баландюк, толстый, неповоротливый парень, но удивительно мягкий в разговоре.
— Баландюк, а сторожки ты сделал? — видя, что трасса уже прорублена, спрашиваю я.
— Сторожки? Нет. Да вы, Сергей Алексеич, не беспокойтесь. Это мигом.
Но «миг» довольно продолжителен.
— Лента! — кричит Ник. Александрович.
— Баландюк!
— Есть, Сергей Алексеевич. Да вы не беспокойтесь, я сейчас, хотя нет, что я, вот чудак. Я сейчас…
25 октября. Приехал Еременко. Всех отправил вниз — и Прищепчика, и Походилова, и Герасимова, и Забулиса, и Егорова.
— А полевой материал вы взяли? — спросил его Ник. Александрович.
— Не дали, говорят, что это их работа.
— А логарифмическую линейку, таблицы Гаусса, планшеты?
— Не знаю.
— Как же так, ведь нам без начала трассы зарез.
— Ничего, по радио сообщим в Комсомольск, там сделают что нужно.
— Но когда это будет?..
26 октября. Последние дни, да и сегодняшний, прекрасны. Утром легкий морозец, днем зимнее солнца, яркое, хотя и не греющее. Хорошо в тайге в такие дни, все кажется чистым, свежеумытым. На востоке, километрах в тридцати, на голубом фоне неба видны снеговые вершины гор.
Канго пройдена, пройдена благополучно, и нельзя тут не удивиться умению Всеволода. Теперь трасса идет вдоль сопок, их целая цепь, но цепь, состоящая не из звеньев, а сплошь сотканная из гребней. После Канго мы спустились в долину, заполненную марью. Марь — это болото на вечной мерзлоте. Трасса идет по сплошному брусничнику. Сядешь ли, споткнешься ли и упадешь — на одежде остаются ярко-красные пятна. А как она вкусна, особенно утром, мороженая, крепкая, слегка похрустывающая на зубах. Она сладкая, ешь ее, как варенье. Ее много. Стоит только присесть, и уже не оторваться — кругом брусника.
— Подножный корм, — смеется Маша и показывает язык. Это значит, что она много ее поела. Она ходит в лыжных шароварах, заправленных в сапоги, в телогрейке защитного цвета, на спине у нее рюкзак, в нем образцы геологических пород. Темно-соломенного цвета волосы превращаются в золото в солнечных лучах. Щеки, пышущие румянцем, и синие глаза.
Сегодня утром Юрок передал мне то, что я говорил Маше накануне.
— Она говорит, что я чуть ли не вредитель, не слушаю вас, и что не хочу работать.
«Ах, Маша, Маша, со своей простотой она когда-нибудь втянется в неприятную историю», — думаю я.
— Зачем ты сказала ему? — спрашиваю я ее после работы.
— Я хотела, чтобы он понял…
27 октября. Второй час ночи. В зимовке темно и тепло, как в варежке. Слышен тонкий храп Ник. Александровича и писк мышей. Мы только что легли, но сегодня не до сна. Всеволод обещал еще за ужином рассказать один страшный случай, и теперь, затаив дыхание, мы слушаем.
— В одну глухую деревушку, — начинает Всеволод, — приехали на каникулы студенты. Все они были веселые, бесшабашные ребята, любящие поспорить на какие угодно темы. И был среди них особенно веселый, всегда смеющийся красивый парень. Он не кичился своей храбростью, но гордился тем, что может сделать все, что угодно. И когда это было нужно, то с улыбкой говорил: «Сделаю» — и делал.
Было уже поздно. В окна глядела темная августовская ночь. И вот один из них говорит: «А кто не побоится сходить сейчас на кладбище? — Он был заметно выпивши. — Что, боитесь, господа? Где же ваша храбрость, где же тот молодецкий задор, о котором мы кричали… Трусость? Ну, кто? Три тысячи дам!»
За окном выл ветер. Студенты молча переглядывались друг с другом и переводили взгляды на окно.
«Ну вот ты, Вольдемар, ты вечно кичишься храбростью, ну, пойди». — «Тебе так хочется? — вдавливая папиросу в пепельницу, ответил тот самый веселый студент. — Что ж, изволь, пойду. Денег, конечно, мне не надо, честь выше этого. Условия?» — «Условия? Вбить пятидюймовый гвоздь в крест, что стоит у склепа. А завтра мы проверим. Согласен?»
Вольдемар молча вышел из комнаты. Наступило молчание. Было неловко, потому ли, что сами боялись и, представив себе идущую в ночи одинокую фигуру Вольдемара, опасались за него, или потому, что без него стало скучно, как и всегда бывало, когда его не было с ними. Всю ночь прождали они его. Он не пришел. И как только наступил рассвет, пошли на кладбище. Еще у ворот заметили склеп, поспешили к нему. Им оставалось только подойти к нему — и все выяснится…
Всеволод замолчал. В тишине еще явственнее раздался писк мышей. Было очень темно, и было такое ощущение, что я один в этой окружающей черноте. То же, видимо, чувствовала и Маша и, чтобы разрядить напряжение, прошептала: «Дальше, Всеволод».
— И вот они обошли склеп и остановились, пораженные зрелищем. Вольдемар с широко раскрытыми от ужаса, уже остекленевшими глазами лежал на могиле. Неестественно откинутая пола шинели вплотную прикасалась к кресту. На ней виднелась шляпка гвоздя. Вольдемар был мертв.
Всеволод замолчал. Наступила такая тишина, что сквозь стены зимовки был слышен шорох шуги. В эту минуту в воздухе неожиданно заносился ярко-красный огонь. Он описывал спирали, летал из стороны в сторону с невероятной быстротой, от него отскакивали искры.
— Что это? — вскрикнула Маша. Огонь приближался к ней. — Ай! — Было слышно, как она забралась с головой под одеяло.
Огонек стал удаляться, замер, разгорелся и осветил лицо Всеволода. Он курил.
— Всеволод, — донеслось из-под одеяла. — Горит?
— Горит.
— Это ты?
— Я.
— Не надо…
28 октября. Линия трассы — прямая. Это хорошо. Увеличивается проходка, уменьшается расстояние до смычки. Надо переезжать на следующую стоянку. Но теперь сложнее — идет шуга. А спешить надо. Каждый день дорог. Мы сидим на трехсотграммовом пайке муки. Все пищевые запасы строго рассчитаны, нам их хватит только до шестого ноября.
Сегодня день был уже из трудных. Ник. Александровичу пришлось идти к месту работы за семь километров. Пришел домой усталый, раздраженный. После ужина взял мою пикетажную книжку, долго просматривал ее, наконец сказал: «Цифры плохо пишете, цифры. Непонятно!»
Это меня удивило. За цифры я всегда был спокоен.
— Вот, смотрите, что здесь написано? — Он сунул мне под нос книжку.
Я прочитал.
— Ну вот, хорошо, что здесь автор сидит, теперь ясно. Почему вы тут не написали: «Смотри страницу 47», ведь перенос. — И размашистым, неаккуратных почерком написал.
— Николай Александрович, позвольте, тут же написано.
— Где?
Я показал. Там отчетливо виднелась фраза о переносе.
— М-да… гм, — промычал он и стал просматривать дальше, но уже больше «замечаний» не делал.
Устает старик.
29 октября. Я со Всеволодом пошел на работу. А Ник. Александрович должен был поехать на следующую стоянку. Разделили поровну продукты, хотя и делить-то нечего, нагрузили бат инвентарем и отправились на работу.
Когда вернулись, а это было уже около семи вечера, то дома застали Ник. Александровича. Он решил ехать завтра. Наш поздний приход был, видимо, ему приятен. Он шутил, смеялся и под конец даже запел, чем доставил немалое удовольствие Маше. Смеяться было неудобно, и она, закрываясь рукавом, сдерживалась, но не выдержала и захохотала. Ник. Александрович удивленно поглядел на нее, но, поняв, что причиной смеха является сам, тут же рассмеялся.
В связи с приездом Данилова у Маши забрали рабочих, оставив только одного.
— Ну что я буду делать? — спрашивает она Лесовского.
— Шурфовать, — как всегда, мрачно ответил он.
— С одним рабочим? Какой ужас, до чего я дошла! — воскликнула она с неподдельной горечью. Но это получилось у нее так комично, что все невольно рассмеялись.