— Ну что ж, видно, не судьба, — разводя руками, сказал Ник. Александрович.
— А впрочем, надо радоваться, — сказал Всеволод. — Мясо появилось, а это уже хорошо, мясо и горох — и обед не плох.
— Не плох, — согласилась Маша.
— Не плох, — согласился и я.
6 ноября. На работу не пошли. Помешал снегопад. Сделали этот день выходным, а седьмого — рабочим. Но все же предпраздничное настроение чувствовалось. Маша застелила койки чистым белым бельем, поставила большой чурбан между нашими постелями и превратила его в туалетный столик, накрыв салфеточкой. На салфеточку положила пустую коробку из-под мармелада — на зеленом фоне два солнечных персика, порожний флакон из-под одеколона, тарелочку с чайной ложкой и карандаш.
— Бесподобно, бесподобно, — одобрил Ник. Александрович.
Всеволод подошел ко мне и поздравил с наступающим великим праздником и протянул мне папиросу.
— Прошу принять сей скромный дар, — и галантно раскланялся.
Я в долгу не остался и преподнес ему коробок спичек. Это вся роскошь, которая у меня имелась. Но как бы то ни было, а настроение у меня бодрое.
Утром Мишка Пугачев и Каляда ушли в Баджал за оставшимися вещами, вернулись они вечером и на словах передали сообщение Еременко: «Тех рабочих, кто желает уехать в Керби, отпустить». У него уже трое уехали. Что-то творится вверху, но что? Хоть скорее бы кончилась эта неизвестность. Или уж работать по-настоящему, или прекратить все работы до более подходящего времени. И на самом деле, рабочие не обеспечены спецовками, голодные, быт неустроенный…
7 ноября. Холодно. Кутаюсь, сжимаюсь в комок, но все бесполезно. В палатке темно, гуляет ветер. Встал, затопил печь и, когда немного согрелся, лег опять. И тут же уснул. Проснулся от голоса Всеволода: «Вставай, вставай, Сережа. Все кончено!»
Я протер глаза, недоумевающе поглядел на него. Сквозь стены палатки проникал серый свет. У печки на корточках сидел Всеволод, на постели Ник. Александрович.
— Проснулись? — как-то особенно приветливо спросил он.
— Как будто проснулся, — ответил я.
— Ну тогда слушайте. — И он стал читать какую-то бумажку. — «Опросите всех рабочих, не имеющих зимнего обмундирования, об их желании оставаться на работе, опросите, и пусть скажут добровольно, чистосердечно. Если не хотят, тогда направьте их ко мне в Баджал для переотправки в Керби. Подброса питания не ожидается. Продержитесь до одиннадцатого. Если не будет оленей, соберите весь инвентарь в одну палатку, сделайте опись и переезжайте ко мне. Зам нач. партии Еременко». Слыхали? — снимая очки, спросил Ник. Александрович. — Это пахнет срывом работы…
В палатку вошли Каляда, Одегов и Шатый.
— Гражданин начальник, мы пришли до вас, — начал Каляда, — мы вниз.
— Да, вот вниз, вот. Ноги вот мерзнут, — добавил Шатый.
— Кто еще хочет? — спросил Ник. Александрович.
— Больше никого нет.
— Сергей Алексеевич, опросите персонально остальных.
Я вышел из палатки и, увязая по колено в снегу, прошел к палатке работяг. Я передал им все, что было нужно.
— Слыхали? Так вот, продумайте все хорошенько, взвесьте. Положение таково, что на сегодня вы — хозяева положения и от вас самих зависит, как поступить.
— Я уж думал, — раздался голос Мишки Пугачева. — Остаюсь. Столько трудностей перенес, теперь с вами до конца.
— Ну а остальные?
— Так хиба ж и я остаюсь, — сказал Мельников.
— И я, — добавил Савинков, Машин рабочий.
Осталось у нас восемь человек.
Отправили уезжающих и пошли на работу. Пришлось вплотную войти в производство. Впереди, с лентой, Мишка, за ним я. Прокопий делает сторожки и деревянные точки. У Всеволода на подноске инструмента Мельников и… Маша на рейке (сама изъявила желание).
Работали. А вечером вспоминали Ленинград.
— Что у нас делается на Литейном, — восхищенно говорил Ник. Александрович, — не сказать. Движутся люди, знамена, плакаты, портреты… А хорошо после демонстрации прийти домой. Чисто, тепло, уютно. На столе скатерть, а на скатерти закуска… пирог. А какой пирог, румяный, с этакой, знаете, поджаренной корочкой. Начинаешь его резать, а он пффф! — Ник. Александрович закатил глаза. — Аромат, какой аромат, батюшки!.. Люблю я пирог, но не уступят ему и жареные пирожки, к ним обязательно бульон…
— Николай Александрович, не надо. Ну что вы говорите такие вещи. Только дразните, — прервала его Маша.
— Да, — горестно вздохнул Ник. Александрович, — там сейчас самый разгар. А люди, люди-то, лица светлые, счастливые. Музыка играет, поют песни. Сколько радости…
— А у нас сейчас мама стол накрывает, — не вытерпела Маша, — скатерть белая-белая, а на ней… гусь жареный. Мы всегда покупаем гуся. Мама начинит его рисом, потом…
— Это невыносимо наконец! — раздраженно говорит Всеволод. — Работать мешаете. — И тут же спрашивает: — Николай Александрович, а что вам больше нравится, пирожки с мясом или с изюмом?
— Ну, это вещи различные и смотря как их приготовить.
Разговор еще долго вертится вокруг съестного, разжигая аппетит, а в желудке бурлит. Только восемь часов вечера, а новая порция пищи будет лишь завтра утром, и какая порция…
— Да, неудачен у нас праздничек.
— А Походилов с компанией теперь в Керби, наверно, тост произносят за окончание работ, — как бы вскользь замечаю я.
8 ноября. Вышли свечи. Вышел горох. О муке не думаем. Ник. Александрович послал Прокопия в Баджал. В этот день он не вернулся.
9 ноября. В палатке темно. Я только что вошел со света и никак не могу различить, что где.
— Всеволод! — позвал я тихо.
— Что?
— Ты здесь?
— Ну.
— Ни черта не вижу. Дай-ка спичку. — Зажег. Неровное яркое пламя осветило на несколько секунд палатку и погасло. — Прокопий пришел?
— Да.
— Чего ты такой скучный?
— Завтра начнется великое отступление. Записку принес Прокопий от Еременко.
— Да расскажи подробнее, не тяни.
— «Завтра, то есть десятого, выйти всем лагерем на правый берег Амгуни и идти до Керби, там зимовка и тонна картофеля. Весь инвентарь, вплоть до личных вещей, оставить в палатке, составив опись». Вот тебе подробнее, остальное — мелочи, как-то: лодка Каляды и Шатыя перевернулась во льдах, как только они отошли от Баджала. Еле-еле спасли их. Одегов и Головин проскочили затор, но это еще хуже, — Амгунь, оказывается, ниже совсем встала, и бедненьким будет здорово туго… Теперь у нас, — продолжал Всеволод. — Люди от недоедания ослабли. Ну, кое-как они доберутся до Керби, а если там ни одной мерзлой картошины? Значит, надо идти в Могды. А там что? И ведь соберемся не мы одни, а все: и Данилов, и Субботин, и сам Еременко. Отряд К. В. не работает. Есть нечего.
В это время в палатку вошел Ник. Александрович. Сообщили ему эту новость.
— Работа сорвана, это все говорит за то, что руководство село не в свои сани, — раздраженно сказал он. — Ну что ж, пойдем в Керби, только трудно мне будет. Отстану.
— Ну что вы, Николай Александрович, все вместе пойдем, не оставим же вас.
После ужина (суп реденький-реденький) составили опись оставленных вещей. Оставляем почти все: рюкзаки с личными вещами, постели, часть одежды. Если будет все благополучно, то нам их привезут на оленях, если же нет, то «прости-прощай, что смеялася». Впереди черная неизвестность. Когда будем работать, когда вернемся — темно. Тяжело. Столько трудов было убито, чтобы добраться сюда, и все полетело вверх тормашками.
Неважно мы себя чувствовали в этот вечер.
10 ноября. Наступило красивое утро. Снег искрился, переливался, сверкал. Небо было до того синим, чистым, что хотелось, глядя на него, беспечно смеяться. Я на миг позабыл обо всем и только радовался такому утру. Под обрывом шумела шугой Амгунь…
Собирались к отступлению. Я оставил все, кроме кошмы и рюкзака, наполненного сменой белья, дневником и чистыми тетрадями для дневника. Надел шубу, на ногах — валенки и ватные штаны. Маша нагрузилась основательно, — пожалела оставить постель и теперь старается уложить ее как можно компактнее.
Вошел Михаил Мямеченков — рубщик. Он в роли завхоза.
— Еле уговорил взять юколу, не берут — и все. А теперь соль надо. Пусть каждый себе возьмет по горстке…
Постепенно все успокаивается, пыхтенье и сопенье прекращаются. Пора на правый берег Амгуни. Первый бат отправляется на ту сторону.
— Что за люди, — возмущается Мямеченков, — просил взять печку — не берут, соли не берут…
Я быстро представил себе, как мы приходим в Керби, ночуем в зимовке, в ней холодно. Развести костер нельзя, задохнешься от дыма. А если получим муку, на чем будем печь лепешки?
— Мямеченков, выбери получше печь, я понесу, — говорю я.
Маша смотрит на меня и говорит: «Почетный поступок». Всеволод недоверчиво усмехается и говорит: «Бросишь». Я ничего не отвечаю и ничего не хочу думать: «Почетный ли это поступок, брошу ли я печь, — им-то, конечно, меньше всего надо думать об этом». Знаю одно: это необходимо. Немного становится жутковато, когда я взваливаю все это на плечи. Рюкзак оттягивает плечи назад, а веревка с подвешенным грузом — кошма и печь — шею. Пощупал в кармане полушубка лепешку, тонкую, скорюченную, пахнущую гнилью — испеченную из муки, приставшей к мешку, да юколу, — вот и вся еда до Керби, и вышел из палатки.
Когда я появился на берегу, то какими улыбками встретили меня рабочие: недоверие, насмешка были в них. И от этого еще сильнее захотелось во что бы то ни стало донести печь до Керби. Все же женщина всегда останется женщиной. Мы давно уже готовы, а Маша все еще копается. Наконец появляется и она — в валенках и в синих, с прожженными пропалинами ватных штанах, в полупальто с котиковым воротником и в котиковой шапке, сшитой из обшлагов полупальто. Она, как медвежонок, сползает с берега. На спине у нее рюкзак и тюк с постелью. Сколько я ни гляжу, не вижу на ее лице ни тени недовольства, ни разочарования. Она, как всегда, весела и неутомима.