Тихо отчаливает бат от берега и, слегка покачиваясь, выплывает на середину. Полдень. Солнце еще ярче бросает лучи на все, что попадется, еще ярче горит снег и голубеет вода. О борта бата с тихим шорохом, словно извиняясь, стукаются льдинки и моментально исчезают. Пристаем к заберегу. Осторожно, чтобы не провалиться, выходим из бата. Мямеченков вытаскивает бат на лед. Бросаем прощальный взгляд на палатки, оставленные на том берегу, на бат — и словно что-то сжимается в груди. Я словно вижу брошенные в тайге на просеке теодолит, нивелир, вешки, рейки, занесенную снегом ленту, раскоряченную, как бы собирающуюся одним прыжком покрыть все расстояние до нас, треногу, и мне становится невыразимо грустно.
— Куда их, — слышу я голос Прокопия, — ну-ка их к лешему!
Я оборачиваюсь и вижу груду вываленного из мешка барахла. Не успели отойти, а Прокопий уже бросает часть вещей.
Как хорошо идти заберегами, только не по чистому льду, а шероховатому, ноги легко переступают, и тогда даже груз становится менее ощутимым. В печку засунуты трубы, каждый шаг сопровождается лязганьем и грохотом. Мы растянулись в длинную цепь. Впереди Всеволод, у него маленький рюкзак.
Сзади — еле заметные Шура и Прокопий. Идти жарко. Снял шапку, снял рукавицы, но все равно пот льет со лба и висков, течет по щекам и застывает у шеи. Прошли немного, не больше километра, а плечи уже ноют от усталости. Хочется бросить груз и лечь. В висках начинает стучать, и с каждым шагом жилка бьет все сильней и сильней. Ничто уже не радует. Иду, как тупое животное. В голове только одно: «Шагать и шагать, несмотря ни на усталость, ни на пот, ни на боль в голове». Взгляд устремлен вниз, видны только мелькающие носки валенок да сероватая полоса льда. Лед потрескивает под ногами и нередко гукает, далеко бежит трещина, рассыпая, словно горох, стеклянные звуки. Тогда я испуганно шарахаюсь к берегу. И когда все стихает, иду дальше.
Так проходит еще час. Во рту пересыхает, в горле начинается свист и хрип, и я, как загнанная лошадь, припадаю к воде. Это освежает. Медленно поднимаюсь, и опять — потрескивание льда и лязганье труб.
У скалы отдых. Вещи разбросаны, люди лежат прямо на льду, раскинув руки и ноги. Постепенно, один за другим, подходят остальные. Подходит Маша, бросает рюкзак и тюк с постелью и падает на лед. Ник. Александрович совсем измучен, сразу как-то постарел еще больше, почернел, тело сжалось, уменьшилось, и кожаная куртка бесформенно свисает с него. Но вот уже кто-то закурил, кто-то выкрикнул слово, кто-то подошел к воде — начали отходить. Но не все еще пришли. Не было Шуры и Прокопия, Мямеченкова, Матвеева и Баженова.
— Я… я знаю, где они, — заикаясь, проговорил Мишка Пугачев. — Они, они попошли ннна охоту ппо тропе… сволочи! — Он всегда заикается, когда чем-либо взволнован.
У Прокопия и Мямеченкова ружья, у них собственная дробь и все боеприпасы. Мы подождали их еще немного и пошли дальше.
— Сколько мы прошли? — спросил я Всеволода.
— Километров пять.
— Пять? — разочарованно тяну я. — А сколько осталось?
— Двадцать два — двадцать три. А ты что, боишься пройти, что ли? — шутит он.
Вдоль заберегов — снег, и на нем множество звериных следов. Вот заячий путаный след, вот сохатого, видно, шел пить да чего-то испугался, бросился в сторону. А вот и причина испуга — собачий след. Но нет, это не собачий, а волчий, и не один, а несколько было колков. Боль в пояснице и ломота в плечах исчезают, и остается только тупое ощущение чего-то тянущего. Как все же быстро привыкает человек.
Забереги пошли широкие, крепкие. Как красив лед, расчерченный узорами. Он прозрачен, и сквозь него видно дно Амгуни. На перекатах вода с силой швыряет шугу под лед, и она стремительно проносится под ногами. Становится жутко: «А вдруг лед провалится?» Но забереги не вечны, из широких, доходящих до середины реки, а местами и всю перекрывающих, они превращаются в узкую полосу и совсем исчезают. Тогда приходится идти по берегу. Там все в снегу, ноги подгибаются, тело качается из стороны в сторону. Весь берег покрыт крупной галькой. Какая она скользкая. То впереди, то позади падают люди. Тяжело поднимаются, медленно переступают с ноги на ногу, качаются и снова двигаются вперед.
Я приспособился. Печь теперь уже не груз, а волокуша. На ней лежат кошма, рюкзак и даже полушубок. К печной дверце прикреплен поясной ремень, и тяну за него. Печь скользит по льду, оставляя на нем белую, глубокую царапину, подпрыгивает, издавая скрежещущие звуки, от которых, наверно, рыба в ужасе улепетывает подальше. Как легко! Грудь свободно, во всю ширь вдыхает морозный воздух.
— Николай Александрович! — кричу я. — Давайте ваш тюк, подвезу!
— Неужели? — радостно-удивленно говорит он.
Я кладу его тюк поверх полушубка.
— Маша, давай сюда рюкзак!
Она смотрит на меня нерешительно.
— Давай, давай, — смеюсь я. — Увезу, ей-богу, увезу! Ну!
Кладу и ее рюкзак, и быстро вперед. Они еле успевают за мной. Я догоняю всех и перегоняю. Но… ничего нет постоянного. Забереги становятся шероховатыми, и сани упираются, подпрыгивают и валятся на бок. Груз летит в сторону. И опять тупая, ноющая боль в пояснице, в плечах и шее.
Вечереет. Снег становится синим, небо из синего постепенно превращается в нежно-розовое. Морозит. Подходим к протоке. Километром ниже мы перешли ее устье, теперь она опять на нашем пути в истоке. Ширина ее доходит до двадцати пяти метров, не считая ледяных заберегов. Ее никак не обойти, можно только вернуться назад. И Ник. Александрович, Всеволод и Мельников решают вернуться. Мы же решаем перейти протоку вброд. На вид она не глубока, но течение быстрое.
— Идем, Маша, — предложил я.
— Идем!
С нами были Мишка Пугачев и Савинкин. Я подошел к краю воды и стал раздеваться на забереге. Снял валенки, ватные брюки, — остался в полушубке и… трусах.
— Ну, вам счастливо оставаться, а мне перебраться, — пошутил я. На спине висел рюкзак, в руках — печь с кошмой и валенками и штаны. Лед обжег ступни, а вода сковала их. Донная галька была очень скользкой, и стоило большого труда держаться на ногах. Икры заныли и тут же онемели от холода. Почему-то на глаза набежали слезы, и все покрылось мутной пеленой. Как я ни старался стряхнуть их миганием, ничего не вышло, так и добрел до заберега противоположного берега. Трусы, конечно, были мокрые. Когда я вышел на берег, от тела валил пар, но холода я не чувствовал.
— Ну как? — крикнула Маша.
— Все в порядке!
Но пошла не она, а Мишка. Он совсем разделся. Маша глядела в сторону. Пока я натягивал брюки, он благополучно перешел.
— Эх, знал бы ты, какая вода холодная, — приплясывая на берегу, сказал он.
— Что ты говоришь, а я и не знал, — рассмеялся я. — Маша, ну иди же!
— Боюсь что-то, вот боюсь, и все.
— Чепуха, иди!
— Я пойду, только боюсь…
Она разделась и вступила в воду. Чем ближе придвигалась к нам, тем выше подымала полупальто.
— Не глядите, — просяще сказала она.
— Да никто и не смотрит, — отворачиваясь в сторону, сказал Мишка.
Немного спустя вошел в воду и Савинкин.
Сумерки сгущались. Солнце скрылось, и на небе появился месяц. Далеко впереди виднелись снежные хребты Керби, они были похожи на белые облака. Внезапно путь преградила новая протока. Она была гораздо у́же той, но глубже и быстрее течением. Переходить вброд было довольно рискованно, решили ее обойти и в истоках выйти опять на Амгунь. Но чем дальше шли, тем больше удалялись от Амгуни. Я стал сомневаться — протока ли это? Может, одна из пяти речек, тогда она увела бы нас далеко. В одном из наиболее узких мест мы перекинули валежину и, рискуя каждую секунду свалиться, начали переходить.
Вошли в тайгу. И сразу наступила темнота. Сквозь верхушки деревьев слабо проскальзывал луч луны. Ветви до того густо переплелись, что стоило споткнуться о валежину и приготовиться к падению, как тело вдруг задерживалось в переплетении ветвей и повисало в воздухе. Я тогда начинал болтать ногами, извиваться и наконец падал. После чего легче было продираться дальше. Мы шли на шум Амгуни. Поднялся ветер. Запорошил снег. Большого труда мне стоило не бросить печь, только она одна и цеплялась за все. Натолкнулись на какой-то ручей.
— Обождите, — наконец не вытерпел я. — Куда ты несешься, прешь, а куда, не знаешь! — крикнул я Савинкину.
— Да я ищу…
— Иди правее, вот так иди, вот! — тыча его в спину и указывая направление, выкрикнул я.
Пошли дальше. Мишка падал, отчаянно ругаясь, поднимался, и через несколько шагов опять падал и тут же ругался. Нельзя было не восхищаться Машей. Ни звука, ни нытья, одно сплошное упорное упрямство и твердость. Она тоже падает, и не меньше, чем мы. Быть может, она и недовольна, но этого не услышишь от нее. И это гордое упорство влечет к себе, и я забываю о своем грузе, об ушибленном колене и дальше иду. Ветви бьют по лицу, по намороженной коже. Больно. Но мы идем и идем.
Но вот и Амгунь. Снежная коса, и опять синий свет. От деревьев падают темно-синие тени, на безоблачном небе — белая луна и мерцающие яркие звезды. Дальше не идем. Устали, да и есть охота. С утра, кроме кусочка мяса, ничего не было. Останавливаемся у завала. Дрова. Через несколько минут вспыхивает слабое пламя, потом разгорается, и огонь уже охватывает весь сушняк. От одежды идет пар. Не успели выкурить и по цигарке, как Маша умудрилась уже сжечь варежки. Это для нее характерно — беспечность легко уживается с отвагой. Савинкин достал из мешка юколу, и мы, как настоящие туземцы, насадив по рыбине на палочки, жарим ее на огне. От юколы исходит противный запах, — в другое бы время мы все разбежались, но сейчас не до этого. Юкола дьявольски соленая, соль объедает губы, нёбо, гортань, становится уже невтерпеж, но мы убеждаем себя, что она очень вкусная. После еды начинается му́ка. Хотим пить. Кипятили в мисках воду, пили прямо из Амгуни, глотали снег, но жажда все не проходила. Наконец я плюнул на все, стал укладываться спать. Затопил печь и лег к ней боком, ноги протянул к костру. Лег на кошму. Вот теперь я был доволен тем, что и печь донес, и кошму. Маша легла подальше от костра, устроив себе настоящую постель.