Наступил день и принес с собой ветер. К счастью, попутный. Изредка оборачиваясь, я наблюдал за Маней. Идти было тяжело, все замел ветер. Спрашивал: «Не устала?» Отвечала: «Нет», — и шел дальше. Я «боялся» задержаться около нее хоть на секунду, вслед за секундой полетели бы минуты, и мы бы опять стояли и целовались…
В Могды пришли поздно вечером. Ноги подкашивались от усталости. На протоке увидали мальчишку-эвенка.
— Могды далеко? — спросил я.
— Не.
— Сколько километров?
— Нет километров.
Ободренные, пошли дальше уже тропой. И хотя «нет километров», все же два еще прошли. Ввалились в зимовку. Сквозь махорочный дым виднелось множество лиц. Тут были и наши, и из соседней партии. Соснин, разгладив бороду и усы, церемонно изогнулся и, сунув руку «рыбкой», сказал:
— Желаю счастья, Сергей Алексеевич, и многие лета…
Забавно, но приятно. Всего мы шли десять часов от Талиджака до Могды, из них полчаса на отдых. Спали крепко. На другой день выборы. В этот же день вечером было совещание. 13 декабря пошли обратно. Я остался на Керби, а Маня пошла на Талиджак. И мне грустно. Только день прошел, а уже нестерпимо без нее.
1 января 1938 года. Зимовка. Огарок свечи. Черные земляные стены. Раскаленные бока и трубы печки. На столе шесть шапок. За столом Юрок.
— Проходите, — говорит Юрок, и мы с Маней проходим.
Под шапками «судьба» на Новый год. Я запускаю руку и вытаскиваю лепешку. «С хлебом будешь», — говорит Юрок. Маня достает из-под другой шапки деньги. Петька — уголь. «Жадный ты», — поясняет Юрок. Баландюку — бумажка, где написано «сорок детей».
Мы смеемся.
Рязанчику достается тоже бумажка, но на ней нарисованы череп и две кости.
— Смерть, — чуть слышно говорит Маня.
— Смерть, — в раздумье повторяет Рязанчик.
— А мне перец — жизнь горькая, — говорит Юрок.
— Баширов, — обращается Маня к Юрку, — зачем ты положил смерть?
— А как же, вот кто из нас умрет, интересно.
— Ой, я бы не знала, что со мной было, если бы ты ее вытащил, — говорит она и прижимается ко мне, словно боится, что я исчезну.
Всеволод и Ник. Александрович уехали в Могды в распоряжение К. В. А я оставлен измерять глубину на Амгуни для перехода. У меня двое рабочих — Мельников и Кряжев. Делать мне на реке нечего, и я целыми днями с Маней. Мы одни. Время для нас не существует. Жаль одного — очень быстро летят дни…
На этом записи в дневнике обрываются. Но изыскания были закончены. И теперь на нашем участке ведутся строительные работы БАМа, и скоро промчится там первый пусковой поезд.
Я рад, что дневники сохранились. Они могли утонуть в Амгуни, могли сгореть в буржуйке в ленинградскую блокаду, но уцелели, и я рад познакомить их с Вами, дорогой читатель.
Март 1983 г.
У ТЕБЯ ЕСТЬ ВСЕ, ЕГОРОВ!..
Умер Степаныч. Пьяный мылся в бане по-черному, потянулся с ковшом за водой и упал на раскаленную каменку. Там и нашли его мертвого.
Он был одинок. Жил в пристрое у кузницы. В свое время, когда еще были в колхозе лошади, ковал их и справлял кое-какую другую кузнецкую работу. Когда в колхозе появилась слесарно-токарная мастерская, в Степаныче отпала нужда, и он вышел на пенсию. Пенсия была не ахти. Летом промышлял грибами, ягодой, а зимой пускал на ночлег рыбаков, приезжавших порыбалить на Чудское озеро. Брал за постой, как и все другие кузелевцы, по рублю с человека в сутки. Чтобы вмещалось больше рыбацкого люда, превратил в ночлежку кузницу: вынес горн, верстак приспособил под обеденный стол, на пол щедро навалил сена. И зажил вполне спокойно. Так бы жить да поживать, если бы не приехал однажды на рыбалку на своей «Волге» некто Борис Михайлович, человек лет сорока, смугловатый и весьма энергичный. Был он в этих местах впервые, и настолько они ему понравились — бескрайнее Чудское, оголенные дюны, близкие леса, малолюдье, — что он решил построить здесь дом. Нужен был участок. За этим дело не стало. Он познакомился со Степанычем, угостил его коньяком, поставил закуску, какая и не снилась старику, и договорился с ним о том, что тот станет для него родным дядей и в завещании свой участок и халупу отпишет Борису Михайловичу, как своему племяннику, за что Борис Михайлович будет ежемесячно выплачивать ему сто рублей пожизненно. Причем Степаныч как жил, так и будет жить в своем пристрое, но разрешит Борису Михайловичу поставить на участке кирпичный дом. Степаныч от такой щедрости прослезился.
— Да, господи, забирай ты все здесь! Милый, буду тебе дядей. Лучшего дяди не найдешь! Чего мне жалеть-то?
И на самом деле, жалеть ему было нечего. Только одно название — участок. Песок. На нем Степаныч за все годы жизни в Кузелеве не вырастил ни былинки.
В завершение разговора Борис Михайлович выложил на стол первую сотню. Степаныч от умиления полез целоваться и обещал сделать все, что ни пожелает «дорогой племянничек». И вскоре на участке замельтешили самосвалы с песком, гравием, цементом, кирпичом. Загудела бетономешалка. И стали возводить фундамент, а затем и кирпичную кладку мастер и подмастерье. Причем, как выяснил Степаныч, мастер получал в день тридцать рублей, а подмастерье — пятнадцать. Контролировать их работу не нужно было: работали, как говорится, не за страх, а за деньги. Но Борис Михайлович все же наезжал, посматривал и не забывал побаловать хорошим коньячком Степаныча. И тот, подзахмелевшии, шатаясь по деревне, только и приговаривал восхищенно: «Ох, и племянничка бог послал!»
— Да кто хоть он по работе? — спрашивали его.
— А не сказывал он, да и не спрашивал я. Только дай бог ему здоровья!
Приезжал Борис Михайлович и с женой. Была она молода и отчаянна. Он гонял по озеру «казанку» — дюралевую моторную лодку на бешеной скорости, и за ним на водных лыжах носилась жена, вызывая «ахи» и «охи» у старух и стариков.
Осенью потребовалось вытащить «казанку» на берег, так Борис Михайлович не поскупился дать трактористу бутылку коньяку и вдобавок десятку, чем привел кузелевцев в большое недоумение.
— Откуда ж у человека такие нежалкие деньги? — заговорили они. — Чего уж такого полезного сделал он для государства, чтобы так широко жить?
В итоге дачей Бориса Михайловича заинтересовались из ОБХСС — видно, кто-то из кузелевцев сообщил туда, а может, и сельсовет проявил инициативу. Но только товарищ из ОБХСС ничего хищнического не обнаружил — документы на все стройматериалы, в том числе и на бетонные перекрытия, были в порядке. Ну а деньги? Деньги теперь научились делать. Если мясо на рынке по семь рублей, а помидоры по десять за килограмм, так о чем речь!
С того дня, как появился у Степаныча «племянник», стал старик попивать каждодневно, постепенно входя в роль «дядюшки». Придирчиво осматривал кладку, подбирал брошенный кирпич, прикрывал остатки цемента рубероидом.
— А как же, племянник он мне. Кто, как не я, должен наблюдать? Коттедж он строит. Внизу будет гараж, посередке жилье, а вверху финская баня. Сауна называется.
— Пошто же это он баню наверх зафугасил? — интересовались кузелевцы.
— А уж так задумано в планах, и никак иначе. В этом и весь шик-модерн. В тридцать тысяч застраховал! А как закончит все да забором кирпичным обнесет, так поболе будет. Мастера-то шепчут, что к ста идет. На старые-то деньги — мильен! Это как? Ба-альшой размах. Взять хоть и облицовочный кирпич. Где его в наших краях достанешь? Так он его из Эстонии возит. Эва, каку даль! Он такой, что все достанет. И кажный раз угощает меня. Сам-то мало употребляет, а мне: «Пей, говорит, дядя, и не сомневайся, у меня хватит!» Так чего и не пить? Тут на днях «КВ» привез. Ох и коньяк! Заборист…
Мужики слушали его и завидовали. Но кончилось все это для Степаныча плохо. Как уже было сказано, пьяный свалился на раскаленную каменку и в страшных ожогах умер. Все погребальные расходы Борис Михайлович взял на себя. Не допустил, чтобы тратился колхоз, хотя Ростислав Иванович Егоров — председатель колхоза — был против.
— Нет-нет, я его родной племянник. Он у меня единственный дядя, так что уж извините.
На поминки Борис Михайлович привез двадцатилитровую канистру спирта и несколько кругов колбасы, полагая, что другую какую закуску принесут сами мужики. Но им вполне хватило и этого. Канистру впятером одолевали три дня — а начиналась уже уборочная. На четвертый Игнашка Сиплин, пятидесятилетний мужик, еле довел комбайн до седьмого поля. Там и рухнул на землю.
Нашел его председатель колхоза, объезжая поля. Позднее он говорил: «Если бы у меня был пистолет, я бы застрелил его! И не пожалел бы себя, черт с ним, пошел бы в тюрьму!»
Была середина августа. Солнце вовсю палило, заставляя осыпаться зерно. В этом помогал ему ветер, раскачивая волнистую ниву. Он же шевелил серые от молодой седины густые волосы на Игнашиной голове. Теперь уже Игната не храпел, а только глубоко дышал широко раззявленным ртом, уткнувшись щекой в землю.
Егоров не удержался, пнул его носком резинового сапога в бок.
— Сволочь! — выругался он и ударил еще раз, сильнее. В ответ Игнашка только замычал и слабо шевельнул рукой, как бы отгоняя, чтоб не мешали ему. Егоров же, чувствуя, как ярость захлестывает его, ругаясь и проклиная свою должность, быстро пошел к газику. Но прежде чем уехать, он еще раз окинул взглядом неохватное поле ржи, уходящее за бугром в низину, стоявший в бездействии, только что полученный громадный комбайн и распластанное, как грязная клякса, тело Игнашки Сиплина.
— Гад! — выкрикнул Егоров и во взбешенном состоянии помчался в контору правления.
До нее от этого поля было недалеко, и поэтому весь злой пыл Егорова сохранился даже и тогда, когда он, ни на кого не глядя, взбежал по лестнице на второй этаж и, тяжело дыша, сел за стол в своем кабинете. Отдышавшись, набрал телефон начальника участка.
— Степан Васильевич? Ты был на седьмом поле? Не был? Так вот, давай поезжай, да прихвати ведро воды. Он там пьяный валяется. Вот и окати его, а тебя я потом сам окачу, чтобы не сидел дома, а следил за работой!