— Глупости, — сказал К. В. и разорвал бумажку.
— Пошто? — вскричал Прокопий.
— А по то, что твоя бумажка как раз и подведет тебя. Кто насоветовал?
— Каргополов.
— Слушай его больше, он тебе еще не то насоветует, дружок Афоньки.
— Чего же мне делать-то тогда?
— Ничего. Поедешь в дальний отряд. Видеть не будешь, легче станет.
— Не, легче не станет. Все одно — тайга… Домой бы, а тут тяжко…
Я и не думал, что вся эта история так сильно меня заденет. Нет, я, конечно, не связывал то, что произошло у Ивановых, с собой и Томкой. И все же какая-то неприятная думка, мелкая и серая, как мышь, скребла сердце. «Почему такое происходит? — думал я. — Ведь они же любили друг друга. Что же случилось? Что помешало им любить один другого дальше?» И невольно рождалась мысль: «А вдруг и у нас будет так же?» Нет-нет, я не разлюблю ее, а если она? И мне уже казалось, оттого, что мы не виделись около трех недель, может произойти то же, что у Прокопия. И тут же осудил себя за такое мерзкое подозрение. И уже злился, что до сих пор торчу в стойбище, и злился на К. В. — он задержал меня. Должны прибыть подводы с продуктами, и часть их надо отправить Субботину.
23 декабря. Наконец-то из-за перевала прибыли подводы, запряженные лошадьми. Лошади — диковина для эвенков. Они оленеводы. Чуть ли не все стойбище собралось поглядеть на них. Даже слепой старик, когда-то задранный медведем, прибрел. Жуя сухими губами воздух, он спросил тонким голосом что-то по-эвенкийски, и ему вразнобой стали и взрослые, и дети оживленно рассказывать про лошадей. Около подвод вертелся маленький эвенчик, лет трех. С недетской серьезностью он глядел на лошадиную голову. Старый коняка стоял неподвижно и вдруг фыркнул, чем привел в восторг взрослых, а малого в неудержимый рев, что еще больше развеселило всех.
Но вот наконец-то запрягли оленей, сменив усталых лошадей, погрузили на нарты продукты, и мы едем.
Денек ясный, морозный. Амгунь извилиста, и солнце от меня то справа, то слева. На перекатах бугристые рыжие наледи. Кое-где черные промоины, от них подымается пар. Тайга в наших местах скудна живностью. Редко, редко пролетит через реку кукша. Оно и понятно: ни зверю, ни крупной птице делать нечего и таком редколесье, где сплошь и рядом подходят болота.
Олени бегут, слегка похрапывая. Скрипит под нартами снег. Эвенк Гермогенов время от времени выкрикивает: «И-эх!» — соскакивает с нарт и бежит рядом с оленями. И тогда соскакиваю я и тоже бегу, прикрывая нос рукавицей. Бегу там, где глубокий снег. А потом опять на нарты и — вперед, вперед.
Приезжаем в Баджал к вечеру, когда солнце сваливается за сопку и месяц свободно плывет по темно-синему небу. Мороз жмет за сорок. Если бы не Гермогенов, я бы ни за что не отыскал зимовку, хотя она и стоит на берегу реки. Просто небольшой бугор снега. И к нему глубокая узенькая тропка. Я откинул брезент и, согнувшись, нырнул в теплое нутро. В такую темень, что сразу же вытянул руки, боясь на что-либо наткнуться или опрокинуть.
— Эва, Николай приехал! — донесся из угла голос Субботина. По зимовке качнулась большая тень от огарка свечи, и тут же что-то нежное охватило меня за шею, и я почувствовал на щеке прикосновение теплых, расслабленных губ.
— Милый, это ты, ты… — И Томка потянула меня к выходу. И там, на берегу лунной реки, среди заснеженных лиственниц, заплакала и, плачущая, стала целовать мое лицо. И я целовал ее и неотрывно глядел в потемневшие глаза, испытывая такую радость, что даже не хватало дыхания.
Прошло не знаю сколько, когда я захотел что-то сказать.
— Молчи, молчи, не надо, — шептала она, закрывая поцелуями мой рот, и прижалась еще крепче, словно боясь, что я исчезну так же внезапно, как и появился.
— Мне было очень плохо без тебя. Я все время выбегала на реку и глядела, ждала. Но тебя не было. Почему тебя не было так долго? Я боялась, я все время боялась. Милый, я всего боюсь. Это, наверно, потому, что я очень счастлива. Никогда еще я не была такой счастливой. И вот все боюсь, что случится что-нибудь с тобой или со мной. Нельзя, чтобы было так много-много счастья… Милый, мне страшно…
— Все будет хорошо, — успокаивал я ее. — Это ты зря, — но почему-то и сам начинал тревожиться.
— Да-да, все должно быть хорошо. Ты знаешь, я теперь стала мудрой. С тех пор, как стала женщиной… Я поняла, что ведь такое счастье, какое я имею, никто мне не может дать, кроме тебя. И от этого я и сильная, и слабая. Слабая, когда нет тебя рядом, а сильная, когда ты со мной… — И тут она взяла в ладони мое лицо и, глядя в глаза, страдая, сказала: — Как я люблю тебя! — и спросила: — Ты любишь, любишь меня? Верь, ты никогда не раскаешься, что женился на мне… Никогда!
Замерзшие, безмерно счастливые, мы вернулись в зимовку. Там уже вовсю гудела печка, и на ее раскаленной спине пекли пресные лепешки; Субботин вместе с Гермогеновым делали из мороженой сохатины строганину. Но нам было не до еды. Мы забились в угол и уже там, прижимаясь друг к другу, говорили и не могли наговориться.
24 декабря. Не хотел я ей говорить о Прокопии и Дуняше, но утром стали донимать меня нехорошие мысли. Вот будет время, я уеду на изыскания, а она останется в Ленинграде и увлечется кем-нибудь. Или даже здесь, мало ли — задержусь, а ведь кроме меня есть еще молодые ребята. И я решил рассказать ей, узнать, как она отнесется. Ждал — возмутится, будет осуждать Дуняшу, жалеть Прокопия, но нет, она спокойно сказала:
— Значит, Дуняша его не любила.
— Но ведь раньше-то любила?
— Раньше, но не теперь.
— Но он-то любит ее.
— Ну что ж, тут уж ничего не поделаешь. И потом, Афанасий куда интереснее, чем Прокопий. Веселый, удалой. А Прокопий только и знает считать деньги. Да и внешне ни в какое сравнение — лысый, и лицо как у скопца…
— Но подожди, как же так? Это что же, если и ты встретишь кого-нибудь, кто будет красивее меня, то тоже можешь бросить?
— Ну, как ты можешь так говорить! — с укором сказала она. — Я же тебя люблю и никогда-никогда не сменяю на любого самого красивого. Только ты, только ты! — и, как при встрече, закрыла поцелуями мне рот, чтобы я замолчал.
И на какое-то время я все забыл: и Прокопия, и тайгу, и все свои сомнения, и только глядел в ее синие глаза, словно надеясь узнать свое будущее в нашей совместной жизни».
На этом страницы дневника обрывались.
Странно, почему мне тогда, двадцать лет назад, все это показалось малоинтересным? И почему, когда уже многое осталось в далеком прошлом, они меня взволновали?.. И теперь мне уже хотелось знать, как у них сложилась жизнь, какое было продолжение их любви? Да и чем все кончилось у Прокопия?
Я написал ему письмо по адресу, указанному в конце письма. Просил Николая Самсонова обо всем рассказать. Но ответа не пришло. Писал еще. Запрашивал. Но мне никто не ответил.
ОСТРОВ ЛЮБВИ
Особенно красив остров утром, когда тонкая полоса сизоватого тумана скрывает озеро, а небо уже освещено восходящим солнцем, — тогда он кажется висящим в воздухе. Бывает красив и в час заката, когда золотисто-багряные лучи заливают его, и он как бы горит, пылает, а затем, медленно остывая, обволакивается грустной дымкой. Если смотришь на него в этот час, сладкая печаль вдруг охватит тебя, и остров поманит к себе, и не одного, а с той, по которой страдаешь… Любишь…
— Здравствуйте, Людмила Викторовна!
Это он нарочно зашел в ее отдел, будто кого-то ищет, и поздоровался, чтобы услышать ее голос, и почувствовал, как озноб мелкой дрожью прошел по всему телу.
А она? Она прекрасно видела, что мальчишка влюблен в нее. И ей это нравилось. И она играла с ним, как кошка с воробьем. То строго взглянет и что-то неприветливо буркнет, и Алеша потеряется, погибнет на ее глазах, то вдруг улыбнется и, светло взглянув своими большими черными глазами, скажет так мягко: «Здравствуй!», что Алеша тут же вспыхнет, как тот остров, и до того смутится, что даже на глазах выступят слезы.
— Ты кого-то ищешь? — спросит так участливо, будто готова сама идти искать. Хотя отлично знает, что Алеша никого не ищет. Ему бы сейчас надо сидеть в райкоме комсомола, инструктировать кого нужно, а не бегать по отделам исполкома.
— Да…
— Кого же, если не секрет?
Сказать бы: «Вас!» Вот сказать бы, и все… А потом уж можно бы и объяснить, почему ее, только ее, и никого другого. Но не сказать…
— …Николаева, — с трудом отвечает Алеша.
— А разве он должен быть здесь?
Николаев — первый секретарь райкома комсомола, и ему совсем незачем заходить в райжилотдел, тем более, что Людмила Викторовна уже не комсомолка.
— Извините, я думал, он здесь…
И, совершенно потерянный, Алеша пятится из комнаты.
С Людмилой Викторовной — она старше Алеши на пять лет — в комнате сидит еще бухгалтерша Надежда Дмитриевна, старая, уже запенсионного возраста. Когда-то у нее тоже была молодость, но так давно, что она начисто ее забыла, иначе, может, и не стала бы подсмеиваться над бедным Алешей.
— Скажите, пожалуйста, какой нашелся ухажер, — говорит она, пришепетывая, — да я бы на твоем месте, Милочка, так отчехвостила его, чтобы не лез к замужней женщине.
— Ну почему вы так? Вы видите, как он смущается. А нравиться не запретишь.
— Ну-ну, смотри… Только на твоем месте я бы все же отчехвостила его, чтоб забыл, как и дверь к нам открывается!
«Ну, это уж глупости, — думает Людмила Викторовна, — зачем же я стану его отваживать? Пусть. Даже интересно. Тем более, что муж уже немножечко остыл… А может, я немножечко остыла к нему?»
— Ох и лукавая ты, как я погляжу, — укоризненно говорит Надежда Дмитриевна.
— С чего это вы взяли? — смеется Людмила Викторовна.
— А тут и брать нечего, все на твоей лупетке написано. И то сказать, у мальчишки есть вкус. Одни глазища чего стоят. Вот уж мне не дал бог, так де дал — гляделочки. А у тебя — омуты, в них и потонуть можно. Как не влюбиться. Да и остальное все — как надо. Правда, росточку маловато. Повыше бы…