не в этом смысле. Мне главным образом нравилось поболтать с ним о математике.
Однажды я пришел на математику после обеда, в тот день меня особенно жестоко травили, и на лбу у меня уже проступил знак вай-фай. Клянусь, мистер Эррингтон распознал, что я с трудом удерживаюсь от слез. Он посмотрел на меня, потом на моих мучителей — Тюрка, Лоама, Игана, Пенкрофт и Ли, — они все вошли следом. Дал каждому по странице из рабочей тетради, решать задачи, и подождал, пока все угомонятся. Потом он подошел ко мне, наклонился и положил руку мне на плечо. Я подумал, сейчас он спросит, что случилось, и испугался, я ужасно этого испугался, потому что, клянусь, если бы он задал этот вопрос, я бы развалился на куски и зарыдал, и все стало бы еще хуже.
Но он не стал ни о чем спрашивать. Он сказал лишь:
— Послушай, Селкирк, знаешь простой способ запомнить число Пи? Надо лишь заучить стишок:
Это я знаю и помню прекрасно,
Но многие знаки мне лишни, напрасны.
Я шмыгнул носом.
— Чем это поможет?
— Смотри.
Он записал слова стишка столбиком, и рядом с каждым словом — число его букв.
Это — 3
Я — 1
Знаю — 4
И — 1
Помню — 5
Прекрасно — 9
Но — 2
Многие — 6
Знаки — 5
Мне — 3
Лишни — 5
Напрасны — 8.
— Круто.
Мистер Эррингтон знал, что я люблю всякие игры со словами и цифрами, мы об этом уже как-то раз говорили. Я посмотрел на него, и он посмотрел на меня — по-доброму, и улыбнулся, так что глаза немножко сощурились. Этот небольшой фокус, которым он мне показал, что я тоже человек, в то время как для всех вокруг я был придурком, слабаком и засранцем, сделал мистера Эррингтона моим героем.
Но Иган это подсмотрел и переиначил.
— Я видел, как мистер Эррингтон глазел на тебя, — зашипел он мне в ухо сразу после уроков, словно дурная совесть. — Тебе он как? Он у нас голубой. Или ты не знал?
Я не знал. И знать не хотел. Но из-за Игана я больше не мог толком поговорить с мистером Эррингтоном, потому что всякий раз я видел краем глаза Игана, как он хихикает и что-то шепчет, прикрываясь ладонью. Ясно было: с моего личного, совершенно пустынного острова не выбраться.
8Восстановление рабства
Двенадцатые (то есть я) обязаны обслуживать всех остальных. Худшим из моих хозяев оказался Лоам.
Он заставил меня таскать все его добро из класса в класс. Я и сейчас могу описать эту спортивную сумку — длиной с гроб и такая же тяжелая, из водоотталкивающей материи, синей в красную полоску, аккуратная галочка «Найка», грубые ручки, соединенные клейкой тканью. Я ощущал, как внутри перекатываются всякие принадлежности, в зависимости от дня недели и сезона: крикетные биты, футбольная защита, теннисные ракетки. Они торчали, натягивая материю, и можно было угадать их очертания, словно инопланетянин пытался на свет народиться. Шипы футбольных бутс и беговых кроссовок обдирали мне на ходу лодыжки, ладони я стер до крови об эти ручки, плечи ныли от лямок, спина уже не разгибалась. Клянусь, я три года сгибался под этой чертовой сумкой.
И этим мои обязанности вовсе не исчерпывались. Если Лоам желал к обеду получить «бабл-ти», я должен был раздобыть, если наступала пора постирать его вонявшие плесневелым сыром носки, или крикетную защиту, или — самое ужасное — спортивный бандаж, то именно я замачивал и тер их в комнате для снаряжения все перемены напролет.
Порой, проходя мимо меня в коридоре, он без всякого повода — просто так — снимал с моего носа очки и разламывал надвое. Поскольку я не так уж близорук, всего минус единичка, то мог бы обойтись без очков, но я покупал их снова и снова, потому что они служили буфером между ним и мной. И я всякий раз делал вид, будто убит очередной потерей, но на самом деле мне было наплевать. Кончится запас очков, куплю еще. Мой план был прост: пока Лоаму есть что ломать — очки, — авось он не тронет меня. Да, я его боялся. Я трус. Я не хотел заработать удар в лицо, и я рассчитывал, что очки его остановят. При одной мысли, как Лоам мне врежет, становилось плохо — физически.
После того как мои очки были сломаны во второй раз, я перестал волноваться насчет их красоты. Родители довольно сильно жужжали по поводу первой — дорогой — пары (я сказал им, что сам на них наступил нечаянно). Замена тоже была неплохая, «Спексейверз» примерно за сотню фунтов, но когда Лоам швырнул их в речку, я ничего не сказал родителям, а пошел на Хай (в Оксфорде главная улица зовется не Хай-стрит, а просто Хай, почему — даже не спрашивайте) и нашел там странную лавочку под названием «Тайгер». Там продавалась всякая пестрая фигня, в том числе очки для чтения по четыре фунта за пару. Я купил дюжину одинаковых простых черных очков для чтения. Я уже понял, что они мне понадобятся в больших количествах.
Родители не узнали о третьей паре очков, о пятой, о шестой и так далее. С виду замена была достаточно похожа на вторые очки, так что можно было и не заметить разницу. Вообще-то родители мало что понимали в происходящем в Осни, что для парочки бихевиористов, может, и странно. Однако винить их за это я не вправе: я сам очень здорово все скрывал.
С того первого дня я больше не плакал, и хотя порой замечал, как мама смотрит на меня тем полунежным, полутревожным взглядом, какой у нее иногда бывает, я старался убедить родителей, что все у меня в порядке. Они были счастливы в Оксфорде, обожали свою работу, и я не хотел раскачивать лодку. Наверное, я мог бы упросить их забрать меня, перевести в другую школу и положить конец травле, но я не мог даже вообразить, как произношу эти слова. Думаю, мне было стыдно, казалось, я упаду в их глазах, если признаюсь, что превратился в посмешище для всей школы.
И еще одно. Дом был моей гаванью, полной любви, тут разносились успокоительные позывные «Радио-4», скромная поэзия прогноза погоды и дивная мелодия «Дисков необитаемого острова». Дома я мог мечтать, будто я — Робинзон на своем собственном острове, недосягаемо далеко от всех одноклассников. Я мог укрыться в своей комнате и расстрелять всех плохих парней в «Овервотч», уплыть на остров в «Мист», парить в воздухе, как мой тезка Линк в «Зельде». А потом меня звали к ужину, я отрывался от монитора и вместо него видел родителей — моих чуточку странных, умных, обожающих меня родителей. За обедом мы болтали об интересных научных вопросах, например о собаках Павлова или коте Шредингера, и глаза родителей разгорались от оживления, и бокалы с вином тоже сверкали. Мы ели разные вкусные вещи, смешивая, как и во всем остальном, американские обычаи с английскими. И за этим столом я был не последним, а первым. Я был их сокровищем, не Двенадцатым, а Первым, единственным. Только здесь я чувствовал себя не самым ничтожным, а самым главным. Дом — мое убежище от рабства и унижения. Нет, я не хотел приводить сюда Лоама с дружками, не хотел даже упоминать их имена, не хотел впускать их в мою безопасную гавань. Но порой я задумывался, как часто другие дети, которых травят, поступают в точности так же: скрывают от родителей даже имена своих палачей.
Полной безопасности не было даже дома. Даже в моей комнате ночью. Тут-то начинал работать телефон, социальные — точнее, антисоциальные — сети. Лоам и Ли, Тюрк и Иган, и Пенкрофт вторгались в мое святилище писком, свистом, звоном Инстаграма, Снэпчата, электронной почты, эсэмэсок. Сколько угодно способов осыпать мою крепость оскорблениями, как стрелами. Крошечные, невинные с виду символы, миленькие смайлики, белые сердечки «я тебе нравлюсь?» и маленькие зеленые пузыри текста. Как может симпатичный улыбчивый смайлик вызвать дурноту? Почему при виде пузыря текста размером с ноготок сердце подпрыгивает и застревает в горле? Или при виде малыша-привидения на глаза просятся слезы? Сейчас объясню. Потому что улыбка означает, что все смеются над остроумным прозвищем, которое придумала тебе Миранда Пенкрофт. Потому что сердечко проставлено под дурацким снимком — тебя щелкнули в одних трусах в раздевалке. Потому что текст в пузыре именует тебя геем, придурком, засранцем или в одну достопамятную ночь сообщает, что «такому уроду лучше не жить». Я стал бояться собственного телефона, этих негромких звуков. Не знаю, почему я не избавился от него. Порой так и тянуло разбить его гладкий экран, но он имел надо мной какую-то власть, дорогой, клевый, самоуверенный смартфон, скрывавший в своем никелевом брюхе больше хитроумных технологий, чем когда-то понадобилось, чтобы отправить «Аполлон» к Луне. А потому он так и лежал, целехонький, на тумбочке у моей кровати, зловещий черный прямоугольник. Порой он принимался жужжать как раз в тот момент, когда я засыпал, и липкий страх охватывал меня, изжога подступала к горлу, и я ворочался до раннего утра, пока небо за окном не окрашивалось серым, как при мигрени.
9Коронация
Я рассказываю все это обзорно и как бы не всматриваясь, потому что это дерьмо длилось три года. Но, разумеется, больно бил каждый эпизод, и каждый день в школе на лбу у меня проступал знак вай-фая, и я старался не плакать, а по ночам я плакал у себя в комнате, глядя на агрессивный смартфон и дожидаясь полуночи, когда он смолкал наконец, когда тролли отправлялись спать. Но если бы я вздумал расписывать все в деталях, вы бы давно бросили читать. И вообще все это — лишь пролог к той истории, которая произошла на самом острове.
Под конец первого года в школе я решил, что с меня хватит, и хотел обратиться за помощью к мистеру Эррингтону. Уроки были для меня островами безопасности — как для большинства подвергающихся травле детей. Спросите любого, кому туго приходится в школе, и он или она скажет вам, что в классе, на глазах у учителя, чувствуешь себя в безопасности. На уроках я жил, я расцветал: моя любимая математика, естественные науки, обожаемая литература — все это служило мне утешением. Учителя, за исключением только подлого мистера Ллевеллина, относились ко мне хорошо. Только они в Осни и относились ко мне хорошо. И когда стрелка часов подползала к перемене и тем более ко времени обеда, мне становилось дурно и хотелось, чтобы урок длился и длился. В Осни запрещено отсиживаться на перемене в библиотеке или классе — тут учителя фанатики свежего воздуха, они открывают окна и гонят всех прочь, в коридоры, уставленные серебряными трофеями.