Остров мертвых — страница 50 из 97

— Что ты хочешь сказать? — спрашивал Джордж, до блеска подчищая тарелку с наранцей и поправляя на носу очки.

— Я хочу сказать, что человечество вырастало из тьмы, в которую было погружено, со всеми теми легендами и мифами и воспоминаниями о сказочных существах. Сейчас мы возвращаемся в ту же самую тьму. Сила жизни слабеет, становится неустойчивой, и наблюдается реверсия к тем первичным формам, которые по сю пору существовали лишь как смутные воспоминания разных народов…

— Чепуха, Фил. Ты говоришь «сила жизни»? Какой век ты считаешь своим собственным? Ты говоришь так, будто все живое представляло собой единую чувствующую реальность.

— Но это так.

— Докажи, пожалуйста.

— В твоем музее есть скелеты трех сатиров и фотографии одного живого. Они живут среди холмов этой страны. Здесь также наблюдали и кентавров, а кроме того, имеются цветы-вампиры и лошади с рудиментами крыльев. В каждом море есть морские змеи. Наши небеса прочесывают завезенные летуче-паучьи мыши. Есть даже клятвенные заверения лиц, видевших Черное Чудовище Фессалии, пожирателя людей, костей и тому подобного, — живы и все прочие легенды.

Джордж вздохнул.

— Все, что ты пока сказал, доказывает не что иное, как то, что когда жизнь во взвешенном состоянии, возникает возможность для появления любой ее формы, если на то есть сопутствующие факторы и благоприятная обстановка на достаточно продолжительный период времени. Все существа земного происхождения, которых ты тут называл, являются мутантами, появившимися возле Горючих Точек по всему земному шару. Одно такое место находится в холмах Фессалии. Если бы даже Черное Чудище вломилось бы в этот момент в дверь с сатиром на хребте, это бы все равно не поколебало бы мое мнение, как не доказало бы и твое.

В тот момент я глянул на дверь, но не в ожидании Черного Чудища, а, скажем, какого-нибудь неприметного старика, что мог робко остановиться за ней, споткнуться у порога и пойти прочь, или официанта, тайком несущего Диане выпивку и сунувшего счет внутрь сложенной салфетки. Однако никто не появился.

Я прошел Леофорос Амилиас, миновал Арку Адриана, оставил позади Олимпейон, так еще и не зная ответа. Диана связалась с Редполом, но от них до сих пор не было ни звука. Через тридцать шесть часов мы должны были улететь из Афин в Ламию, затем двинуть дальше пешком сквозь районы, поросшие странными новыми деревьями с бледной длинной листвой, пронизанной красными жилами, со свисающими ползучими растениями и всем тем, что ветвится там, наверху, — сквозь все эти цветущие места, где возле корней произрастает strige-fleur, а затем — через омытые солнцем долины вверх по извилистым козьим тропам, через высокие каменные гряды и вниз, через глубокие ущелья, минуя разрушенные монастыри. Это была дикая идея, но Миштиго опять же захотел, чтобы было именно так, и не иначе. Он полагал, что, коль скоро я родился в этих местах, ему ничто не угрожает. Я пытался рассказать ему о диких тварях, о каннибалах Куретах — племени, которое там бродило. Но он хотел быть Павсанием[67] и увидеть все собственными глазами. Что же, о’кей, решил я, раз Редпол его не сцапал, то это сделает здешняя фауна.

Но на всякий случай я зашел в ближайшее почтовое отделение Земного правительства, заполучил разрешение на дуэль и заплатил налог за свою смерть. Мне как Комиссару и прочее, решил я, следует предусмотреть все варианты.

Если Хасану нужно убивать, я убью его законно.

Я услышал игру бузуки — мелодия звучала из маленького кафе по другую сторону улицы. Отчасти потому, что мне этого хотелось, а отчасти потому, что чувствовал за собой слежку, я пересек улицу и вошел внутрь. Я двинулся к маленькому столику, за которым можно было сесть спиной к стене и лицом к двери, заказал кофе по-турецки, пачку сигарет и стал слушать песни, в которых говорилось о смерти, разлуке, несчастье и вечном вероломстве мужчин и женщин.

Внутри было еще теснее, чем казалось снаружи, — низкий потолок, грязный пол, полутьма. Певицей была толстая сильно накрашенная приземистая женщина в желтом платье. Звенели рюмки, в тусклом свете медленно и ровно опадала пыль, под ногами — влажный слой опилок. В помещении было примерно с дюжину посетителей: три девицы с сонными глазами пили, сидя у стойки бара, тут же сидел мужчина в грязной феске, еще один похрапывал, уронив голову на вытянутые перед собой руки, за столиком напротив меня по диагонали сидели четверо — они смеялись, остальные сидели поодиночке, слушали музыку, ни на что особенно не глядя, ждали, а может, и не ждали, то ли чего-то, то ли кого-то.

Однако ничего и не было. Выпив третью чашку кофе, я заплатил по счету толстому усатому хозяину и вышел.

Температура снаружи, похоже, упала на несколько градусов.

На улице было пустынно и совсем темно. Я повернул направо по Леофорос Дионисия Ареопогита и дошел до разбитой ограды, что тянется вдоль южного склона Акрополя.

Позади за углом я услышал чьи-то шаги. Я постоял с полминуты, но вокруг была только тишина и чернота ночи. Пожав плечами, я прошел ворота и двинулся к обители Дионисия Элевтерия. От самого храма ничего не осталось, кроме фундамента. Я миновал его, держа направление к Театру.

На том обеде Фил высказал предположение, что история циклична в своем движении и напоминает стрелки часов, день за днем обегающие одни и те же цифры.

— Это заблуждение, — сказал Джордж, — что доказывает историческая биология.

— Я говорю не в буквальном смысле, — возразил Фил.

— Тогда перед тем, как двинуться дальше, нам следует договориться о терминах.

Миштиго рассмеялся.

Эллен тронула Дос Сантоса за руку и спросила его о бедных лошадях, которых седлают пикадоры[68]. Он пожал плечами, подлил ей коккинели и опустошил собственный бокал.

— Это всего лишь часть большого действа, — сказал он.

А ответа все нет и нет…

Я шел через разор и хаос, — это все, что оставляет от величия время. Испуганная птица вспорхнула справа от меня и, испуганно крикнув, исчезла. А я все шагал, добрался наконец до старого Театра и сквозь него двинулся вниз…

Эти дурацкие таблички, украшавшие мой номер, против моего ожидания, вовсе не рассмешили Диану.

— Но это их место. Вот и все. Они должны быть здесь.

— Ха!

— В другое время тут были бы головы убитых тобой животных. Или щиты разбитых тобой врагов. Мы стали цивилизованней. Так что теперь новое направление.

— Еще раз «ха»! — И я сменил тему разговора: — Есть что-нибудь новенькое о веганце?

— Нет.

— Тебе нужна его голова.

— Я-то не цивилизованна… Скажи мне, Фил и прежде был таким дураком?

— Нет, не был. Ни тогда, ни сейчас. Его несчастье в том, что он не слишком талантлив. Его считают последним из поэтов Романтизма, он же зарыл талант в землю. Он переводит свой мистицизм на чепуху, потому что, как Вордсворд[69], он пережил свое время. Сейчас он живет с искаженным представлением о прошлом, которое ему кажется довольно славным. Как Байрон, он переплыл однажды Геллеспонт, но теперь он, скорее как Ейтс[70], предпочитает в глубине души компанию юных леди, которых можно утомлять своей философией и порой очаровывать какой-нибудь хорошо рассказанной байкой. Он стар. Иногда в его писаниях еще вспыхивает прежняя мощь, но его писания и его стиль, как таковой, это не одно и то же.

— То есть?

— Я вспоминаю один хмурый день, когда он стоял на сцене театра Диониса и читал написанный им гимн Пану. Слушали его человек двести или триста — и одному Богу известно, с чего это они там собрались, — но он начал читать. Его греческий был еще не слишком хорош, зато голос был впечатляющ, да и сама манера поведения вполне харизматическая[71]. Вскоре начал накрапывать дождь, но никто не ушел. И вот под конец вдруг раздался раскат грома, по звучанию ужасно похожий на смех, и у каждого в этой толпе по спине побежали мурашки. Я не говорю, что это было точно так же, как в дни Теспия[72], но многие из тех слушателей, уходя, оглядывались через плечо. Я сам был под большим впечатлением. Затем, несколько дней спустя, я прочел эту поэму — она была никакой, она была архискверной, она была одно общее место. Другое было важно — как он ее читал. Эту часть своего таланта он утратил вместе с юностью, а то из оставшегося, что можно было называть искусством, оказалось не столь сильным, чтобы сделать его великим и поддерживать легенду о нем. Это его оскорбляет, и он утешается своей невразумительной философией, но если уж отвечать на твой вопрос, то — нет, он далеко не всегда был глуп.

— Может быть, что-то в его философии даже правильно.

— Что ты имеешь в виду?

— Цикличность. К нам снова возвращается эпоха странных чудищ. Так же как эпоха героев, полубогов.

— Я встречал только странных чудищ.

— Тут говорится, что «на этой кровати спал Карагиозис». Похоже, на ней очень удобно.

— Да… Хочешь попробовать?

— Хочу. Табличку не снимать?

— Как тебе лучше…

Я двинулся к просцениуму. Со ступенек начался барельеф, рассказывающий мифы из жизни Диониса[73]. Каждый руководитель группы и каждый турист должны, согласно правилу, утвержденному мной, «…иметь при себе в пути не менее трех осветительных ракет». Я выдернул шнур одной из них и бросил ее на землю. Благодаря углу склона и каменной кладке, снизу эту вспышку никто не заметит.

Я смотрел не на яркое пламя, а выше — на словно облитые серебром фигуры. Вон Гермес, представляющий Зевсу бога-младенца, в то время как Корибанты[74] по обе стороны его трона насмехаются над почитателем Пирры: далее следует Икар, которого Дионис научил виноделию, — Икар