Мы добрались. И последнее, что я успел подумать: хорошо, что Грог был в скафандре. А то бы ему не дойти от вездехода до пещеры, да еще со своей ношей.
Хотя что толку, что он дошел?
На самом пороге у меня перехватило дыхание, и в пещеру я вполз последним. Все стояли — семья Икси, Феврие, Скотт и этот тип — Гроннингсаетер. Стояли неподвижно, и такая мучительная тишина царила в пещере, что я просто не мог, не смел двинуться дальше порога.
А потом мои глаза привыкли к чуть мерцающему свету фосфорических камней, и я понял, что стоят все они над телом Икси, а он лежит в своем пестром арлекиньем наряде, словно ярмарочный плясун, сорвавшийся с каната.
Феврие очнулся первый. Я с ужасом подумал, что вот сейчас он станет что-то говорить, объяснять — но он просто круто повернулся, подошел к двери и остановился, чуть подавшись в сторону, словно пропуская кого-то мимо себя. Он даже не взглянул на Грога, но тот понял и медленно прошел между мной и Феврие, покидая пещеру. Мы вышли следом.
Грог шел к кораблю, шел быстро — он-то был в скафандре. Мы снова не смогли его догнать, и когда мы поднялись на борт, он уже был в своей каюте.
Феврие прямо прошел к пульту и врубил прогрев стартовых двигателей. По авральному расписанию я должен был проверять герметизацию шлюзов, но у меня в голове не укладывалось, что мы вот так и улетим, не попытавшись воспользоваться всемогуществом земной медицины и техники.
Командир вопросительно глянул на меня.
— А если квантовый реаниматор?… — пробормотал я.
Феврие покачал головой:
— Поздно. Прошло больше сорока минут. И потом, мы даже представления не имеем об их анатомии…
— Да, — подал голос Реджи, — сорок минут — это слишком поздно. Уж можете мне поверить. Я был на Нии-Наа, когда там разыскивали группу Абакумовой. Все перемерзли. Никого не удалось отходить.
— И все-таки замерзание — это только аналогия, — устало возразил Феврие. — Здесь что-то пострашнее. Организм выключается, разом и бесповоротно, и главное — без всяких видимых причин…
Никогда это не будет для нас видимой причиной.
Худо, конечно, когда возле тебя нет друзей, нет близких, которые постоянно думали бы о тебе, думали заботливо и главное — бесконечно доброжелательно. От этого может стать тоскливо и неуютно, но умереть от этого — уже выше человеческого понимания. Мы знали, как свято верят в это темиряне, мы сами начинали понемногу верить в это — но вот на наших глазах от этого умер Икси — и наш разум не мог с этим примириться.
Малыш замерз еще до того, как вездеход подошел к кораблю. Он замерз сразу же, как остался один на один с этим сукиным сыном, у которого за душой не было ничего, кроме холодного любопытства.
— Старт! — сказал командир.
Около двух часов мы шли на планетарных двигателях, удаляясь от Земли Темира Кузюмова. Потом заработали генераторы космической тяги, и кибер-штурман качнул корабль, направляя курс на Землю. Командир сидел, не поднимая головы — он ждал связи с караваном встречных кораблей, уже подходивших к системе Темиры. Он махнул нам рукой, и мы бесшумно разошлись по своим каютам. Спать? Посмотрел бы я на того, кто смог бы заснуть после всего, что произошло этим вечером.
Глупо, конечно, было винить во всем одного Грога. Но в эту ночь мы иначе не могли. Надо думать, что ему самому было хуже, чем всем нам, вместе взятым, но мы его не жалели. Мы кляли его самого, и тот день, когда он получил назначение на «Молинель», и тот час, когда он ступил на Темиру.
А ведь Грогу действительно было несладко в ту ночь. Через пару недель корабль должен был приземлиться, и тогда — тогда его ждало нечто пострашнее, чем наше презрение и наша ненависть. С «Молинеля», в конце концов, он просто ушел бы. Может быть, уволился бы из космического флота.
Но он все равно бы остался младшим пилотом Гроннингсаетером, которому надлежит явиться на Ланку и перед Советом по разбору чрезвычайных поступков объявить себя убийцей. Десятки людей будут защищать его от собственной совести, никто не станет обвинять его — этого уже давным-давно не делают; все будут искать ему оправдания, но — вдруг не найдут?
И тогда ему останется всю свою жизнь пронести на душе древний, как мир, ужас убийства. Может быть, убийство это было нечаянным — юркий, как белочка, Икси мог незаметно проскользнуть в просторную кабину вездехода и спрятаться там, чтобы повторить опыт, который каждый день проделывал его отец. Грог действительно мог не заметить мальчика, но разве невольное убийство не несет такую же смерть, как и умышленное?
В шесть утра мы потянулись в рубку — я, а вскоре и Реджи. Феврие оттуда не выходил. Связи с Землей еще не было — плотный листок с донесением о случившемся лежал на пульте дальнего фона. Он оглядел нас.
— Сейчас я буду докладывать, — сказал командир. — Я хотел бы, чтобы при этом присутствовали все.
Заставить Грога присутствовать при этом сообщении было, конечно, жестокостью, но у меня не появилось никакого отзвука, кроме: ну и поделом ему, сукину сыну.
Феврие щелкнул тумблером короткого фона:
— Гроннингсаетер, в рубку!
Привычного «слушаюсь!» не последовало.
По фону обычно хорошо слышны все звуки внутри каюты, и мы ждали скрипа койки и хлопка раздвижной переборки.
У Грога стояла тишина.
Феврие повторил приказ. И снова безрезультатно. Он вопросительно глянул на Скотта, и тот вышел из рубки. Мы слышали по фону, как раздвинулась переборка, слышали шаги Реджи по каюте, потом наступила тишина, из которой, наконец, возник голос Скотта:
— Идите сюда, капитан. Он замерз.
Я тоже видел замерзших — правда, не на астероиде Нии-Наа, а на двадцать шестом аварийном буе. Я знал, что это такое. Мы остановились над койкой Гроннингсаетера, и потребовалось немного времени, чтобы понять, что нам тут делать нечего. Все было кончено несколько часов назад. Он лежал лицом вверх, такой спокойный, как человек, сбросивший с себя какую-то тяжесть. И мы знали, что не найдем никаких видимых причин, которые объяснили бы, почему жизнь его остановилась.
— Человек не может жить, если все вокруг думают о нем плохо, — тихо проговорил Феврие, и никто из нас не посмел возразить, что это правило справедливо только для жителей Темиры.
Мы смотрели на спокойное лицо Грога и все больше и больше чувствовали тяжесть своей вины. Что бы он сам ни натворил, все равно его-то ведь убили мы.
Вот, собственно говоря, и все о нашей первой экспедиции на Землю Темира Кузюмова.
РАЗВОД ПО-МАРСИАНСКИ
— Корели?
Он вскочил и уставился на свою жену. Ну да, Корели. В чем же дело? Что ему было вскакивать и орать на весь дом? Корели…
— Корели, черт бы тебя побрал…
Он снова сел на постель и долго тер виски. За эти четыре года буквально не было дня, чтобы у нее не появилось очередной ангельской привычки. Вот и сегодня — смотреть на спящего человека…
— Что за манера — смотреть на спящего человека?
Вот уже четыре года, как из тысяч таких вот маленьких привычек она пытается создать самое себя. Каждый день она старательно изыскивает новую блажь, при этом не забывая и периодически повторяя предыдущие. Вероятно, про себя она называет это «активным протестом против нивелирования собственной личности». Сейчас этот активный протест выражается в том, что она упорно смотрит на него круглыми пуговичными глазами, разделенными надвое узкой прорезью стоячего, остекленелого зрачка. Она смотрит на него, как снежная птица чичибирилинка.
— Ну, что ты смотришь на меня, как чичибирилинка?
Но стоячая вода зрачков — стоячая вода. Совершенно очевидно, что воспоминание о снежной птице не обременяет памяти жены. А это была очень красивая птица. Совсем маленькая, с ладонь.
— Неужели не помнишь? Совсем маленькая птица, с мою ладонь…
Только глаза у нее были не круглые, как у людей, а удлиненные, с перламутровой инкрустацией белка. Снежная птица, встреченная ими в их первое лето, когда они забирались все дальше и дальше на север, пока не дошли до бурых полярных болот. Он хотел вернуться, но Короли потянула его дальше, ей хотелось обязательно дойти до самого полюса, чтобы увидеть настоящий снег, и они его увидели, потому что лето было холодное, и полярная шапка растаяла не до конца. Но, если бы, лето было жаркое, они напрасно прошли бы до самого полюса, и, — может быть. Короли потащила бы его на юг, на самый-самый юг, потому что ей приспичило увидеть снег.
Островок снега был совсем крошечный, они дошли до него к ночи и провели на нем ночь. И тогда к ним прилетела белая птица.
— Она прилетела к нам…
— Я помню, — сказала Короли. — Я все помню, Сит, Он перестал тереть виски и вскинул голову:
— Да ну? — оказывается, она помнила еще что-то, кроме своих бесчисленных привычек, входивших в комплекс ее старательно выдуманного Я.
— Не надо, — попросила Корели, — не надо так. Это была действительно красивая птица. Она села перед нами и чуть-чуть распустила крылья, чтобы кончиками их опираться на снег. Она долго смотрела на нас и все не могла понять, кто мы такие.
— Как же, — сказал Сит, — старалась она понять. Она просто тупо переваривала пищу, потому что обожралась всякими червями из бурых болот, прокисшей ягодой и разложившейся падалью. Она всеядная, твоя снежная птица чичибирилинка. Всеядная тварь.
— Не надо, — снова попросила Корели, — тебе самому потом бывает неприятно, когда ты так говоришь.
Сит быстро глянул на нее и потянул к себе одежду.
— Миленькая моя, — он дернул вверх язычок застежки так, что взвизгнули металлические зубчики, — за последние четыре года ты удивительно научилась распознавать, что мне приятно, а что — нет. А потом являться на рассвете и пялить на меня глаза, так что я просыпаюсь в холодном поту.
Корели повернулась и пошла в свою спальню. Теперь, когда она уже не смотрела на него немигающими птичьими глазами, а бесшумно скользила вдоль стены, легко касаясь ее пальцами опущенной руки, и каждое ее движение было удивительно прежним — из того далекого первого лета — теперь все вдруг перевернулось.