Остров мужества — страница 27 из 28

В тишине послышался вздох: это вздохнули все трое разом, глубоко, как один.

— Сюда правят! — промолвил кормщик тихо, почти шёпотом.

— Сюда! — повторили Ванюшка и Степан и опять замерли.

Алексей первый очнулся.

— Дыму больше! — крикнул он и кинулся вниз, на отмель, к куче принесённого морем плавника.

В другое время они не решились бы так нерасчётливо тратить драгоценное топливо. Но теперь об этом не было и мысли. Столб дыма поднимался выше, становился гуще, к костру уже трудно было близко подойти. А они, задыхаясь и спеша, тащили на вершину обрыва всё новые куски дерева и шестами толкали их в бушующий огонь.

— Сюда правят! — снова и снова повторял кто-нибудь, и остальные, в увлечении, откликались:

— Сюда!

Других слов не искали: это были самые важные, самые нужные.


А крохотное пятнышко и впрямь росло на глазах и скоро перестало быть пятнышком. Карбас! Он шёл в безветрии, на вёслах, прямо-прямо к острову, на столб дыма, на стоящих около него людей.

На карбасе незнакомый остров уже приметили и решили посмотреть на него, хотя сильно торопились домой, в Архангельск. А тут и дым на человечью беду указал.

— Не наши ли поморы там горе злосчастное встретили, — говорили они и гребли усердно. Но про Алексея Химкова и мысли не было: седьмой год пошёл, как карбас его домой не возвратился.

Подошли к берегу и вовсе удивились: бегут к карбасу трое, волосами заросли, по-чудному в оленьи шкуры наряжены. И кричат, словно бы по-русски, а разобрать трудно: от слёз ничего толком вымолвить не могут и плачут, как малые дети.

— Алексей я, Химков, — выговорил, наконец, сквозь слёзы кормщик. — Алексей. И сын мой Ванюшка. И Степан. А Фёдора Веригина похоронили мы, не стерпел тяжких трудов наших, бедная душа.

Корабельщики высыпали на берег, но толпились молча; вздыхали, переглядывались, словно ждали чего-то.

— Так, так, — проговорил наконец, видно, самый старый из них, высокий седой помор. Подойдя к Алексею, он вдруг крепко ухватил его за плечо. — Крестись! — приказал строго. — Ну…

Изумлённый, Алексей перекрестился,

— Добро! — весело проговорил старик. — Добро! — повторил он, обнял Алексея, крепко хлопнул его по спине и опять отстранился. — Вижу я, взаправду вы люди живые, не оборотни. Зато и спробовал я тебя крестом, старый ты мой друг, Алексеюшка. Не серчай на меня. Который десяток лет в море хожу, а такого чуда не видывал. Жену твою давно вдовой почитаем.

Алексей и сам засмеялся и обнял старого помора, да так, что тот только охнул.

— Признал и я тебя, Никита, браток. И сердца на тебя не держу. Может, на Груманте и сам бы тебя не признал. — Алексей помолчал, ладонью стыдливо вытер глаза. — По правде, сам я надежды уж вовсе решился, — договорил он. — Только молодым про то говорить не смел. Пока у человека надежда в душе живёт, он и сам жив. Пропала надежда — и человек пропал. Потому я сам без надежды мучился, а им надежду сберегал.

Тут корабельщики словно оживились, подбежали и обступили зимовщиков. Видно, и им дедова проверке пришлась по душе, рассеяла сомнения. Знали они и хорошо помнили Алексея и Степана. А всё же, чтобы люди на голом камне шесть лет живы остались — такого на их памяти не бывало. Вот Ванюшку никто признать не мог. И не диво: ушёл он в море зуйком, а видят — на берегу стоит парень с отца ростом и в плечах пошире.

Ванюшка молча смотрел, как обнимались с отцом, со Степаном все ему знакомые. «Мать-то вдовьим платком покрылась», — отдалось в его душе. И вдруг сердце так защемило, как ещё не бывало даже когда плакал ночью в избушке в первые годы.

— Тять, — шепнул он тихо отцу, как только улучи, минутку, — может, сразу уплывём?

Дед Никита услыхал, к нему повернулся.

— Куда, молодец, собрался?

— Домой, — ещё тише выговорил Ванюшка и потупился, как маленький.

Такая тоска у парня в голосе послышалась, что дед Никита понял, с лаской на него из-под серых бровей поглядел. Но ответить не поспел, отец вступился:

— Негоже так будет, — степенно проговорил он и, обернувшись к корабельщикам, в пояс поклонился, сказал: — Дорогие гости, к нам в наше зимовье пожалуйте. Нашего хлеба-соли отведайте. А там сами рассудите, как нам быть.

Корабельщики переглянулись, враз посмотрели на старшего. Тот помедлил, опасливо посмотрел на небо, на море… Ненадёжна осенняя погода, не пришлось бы самим зимовать на Груманте.

— Олениной свежей вдосталь угостим, — договорил Алексей. И это решило дело: соскучились корабельщики по горячему вареву, давно свежего мяса не пробовали.

Вдоволь угостили их зимовщики, на мягких звериных шкурах спать уложили. Сами на радостях и виду не подали, что не только Ванюшке тоска к сердцу подкатывала. Шесть лет жили, терпели, а теперь оно словно разорваться готово. Последняя ночь показалась им годом.

Наутро погода была хорошая, и начали зимовщики свои запасы на карбас таскать: шкуры медвежьи да оленьи, да песцов «без числа». Корабельщики только головой покачали: — Сколь добра нажили тут, не счесть!

— Хоть всё заберите, добрые люди, — предложил Алексей. — Видит бог, ничего не пожалею.

Но старик Никита сурово посмотрел на него.

— Не дело говоришь, — строго сказал он. — Вспомни, в море мы. А море того не любит, кто чужой бедой богатеет.

Тем временем карбас приготовили к отплытию. Алексей подозвал Степана и Ванюшку.

— Поклонимся здешней земле, — сказал он. — Шесть лет кормила она нас и от бед сохраняла. Земно кланяемся тебе, мать-земля. — И зимовщики опустились на колени.

Молча, без шапок, стояли около них поморы, не один, отвернувшись, провёл но глазам загрубелой ладонью…

За горой испуганно и любопытно показалась и скрылась рогатая голова.

— Попрощаться, стало быть, пришли, — тихо сказал Алексей. — Что ж? Прощайте и вы, олешки. Брали мы с вас и мясо и шкуры, сколько для жизни требовалось. А лишнего не обижали. Прощайте!

Раздалась сдержанная команда — карбас медленно двинулся в путь.

Вот уж туманная дымка заслонила суровые скалы. Ванюшка закрыл лицо руками. Алексей и Степан стояли молча, не отводя от острова глаз. Лёгкий ветер колыхнул, наполнил ровдужный парус. Карбас пошёл быстрее.

Послесловие

По заснеженной дороге медленно двигался обоз. Сани увязаны для дальнего пути, кладь старательно покрыта рогожами, зашпилена деревянными шпильками. Лошади запряжены гужом: зимняя дорога не широка, только так по ней и проехать. Если кто встретится — беда: доведётся кому-то сворачивать в сторону, топить лошадей в снегу. Возчики мучаются, а лошади — вдвое.

Последние сани не сильно гружённые, на них, кроме возчика, ещё один человек. Не барин, из простых, но одет тепло, добротно. Мороз в дальнем пути не шутит, дорога идёт по глухим лесным местам. Не скоро встретится жильё, где можно обогреться и горячего похлебать.

Возчик попался любопытный, примостился на облучке и всё назад поглядывает, к разговору прилаживается. Да жаль, попутчик не разговорчив: воротник поднял выше ушей и молчит, или дремлет.

Возчику без разговору терпеть трудно: попутчик-то известный по всему Белому морю кормщик Химков Алексей. По какому же делу его в Санкт-Петербург требовали?

Возчик вспоминает: выехали они из города утром, как только рассвело. Провожать Химкова на двор вышел малец — сын, видно. Детина здоровый, хоть молодой, а отца повыше. Обнял отца и заплакал. Отец молчал, потом взял за плечи, сказал тихо:

— Будет, Ванюшка. Ты своё счастье нашёл. Не наше оно, поморское, а может, нашего лучше будет. За него держись. Одно помни: человеком будь, отца и мать не забывай.

А тот глаза вытер, вздохнул и ответил:

— Не забуду, тятя!

С тем расцеловались трижды, старший в сани сел.

Возчик тотчас лошадей тронул, потому весь обоз уже на ходу был, на столбовую дорогу выходил, что до самого города Архангельска ведёт. Малый из ворот выбежал и так без шапки стоял, вслед глядел, пока сани за угол не завернули. Возчик это видел. А отец, как в сани сел, сгорбился, не обернулся и головы не поднял. Не пошевелился и тогда, когда последние домики на окраине города остались далеко позади.

«За сердце, видно, крепко взяло», — догадался возчик и, вздохнув, потянул было вожжи да опять их на передке замотал. Нечего зря руки морозить: всё равно ни тише, ни быстрей лошади не пойдут, а с другими подводами вровень.

Суровый северный лес обступил дорогу. По болотным местам деревья помельче, мохом и сыростью задавленные. А где земля получше, то чуть не в небо головами упираются, через дорогу косматые лапы друг другу протягивают. Возчики в трудных сугробистых местах слезали — всё косматым лошадёнкам легче. Путаясь в полах тулупов, шагали за санями: скинуть тулуп — идти легче, да мороз сразу доберётся до тела. Лошади шли медленно, но опытные возчики их не торопили: путь далёкий, и лошадиную силу беречь надо. Ехали кучно, друг к другу впритык: лихого зверя и лихого человека опасались.


Ванюшка долго ещё стоял за воротами. Смотрел на дорогу, с которой давно уже свернули сани, увозившие отца. Только след от саней остался: широкие полозья розвален целого обоза одни за другими прошли по нему. След блестел зеркальным отсветом, пока его не закрыл мелкий пушистый снежок. Он падал на непокрытую голову Ванюшки, сыпался за воротник. Наконец, холодные струйки побежали по спине. Ванюшка точно проснулся, огляделся и медленно зашагал через двор обратно, в дом, из которого только что вышел. Там, в маленькой горенке, на лавке лежал мешок из нерпичьей кожи — всё его имущество. Он осторожно пошарил в мешке, развернул тряпицу, поставил что-то на стол у окна. Скупой солнечный свет, будто ощупью, пробрался сквозь окно, затянутое пузырём, осветил на столе белую резную фигурку, около неё — тёмную. Круглая головка белька выглянула из норки, вырезанной из куска моржовой кости. Перед бельком нерпа-мать резана из желтоватого корня. Поднялась на ластах, вся в тревоге за детёныша, глаза — тёмные камешки, глядят как живые. Посмотрел на неё Ванюшка — и вспомнились ему, как во сне, и жизнь на Груманте, и как в Архангельск при