их троих он больше всех давал волю своим чувствам.
В 1941 году ему было всего четырнадцать лет. Вместе с другими пленными его угнали далеко из родной деревни. После года принудительных работ на оружейном заводе поставили перед выбором: либо лагерь, либо надеть немецкую форму. Он слышал, что лагеря для русских военнопленных – это лагеря смерти, где выживали только те, кто занимал там какие-то посты. “Я знаю, что я – предатель, – сказал Миша, – но я выбрал жизнь и надел вот это”, – и опять яростно дернул себя за рукав серо-зеленой гимнастерки.
Потом настала очередь Левы. Когда началась война, он был слишком юн, и его не мобилизовали, однако он сам пошел в партизаны. Его взяли в плен в лесах позади немецких позиций. Вместе с другими партизанами Леву привели к открытой общей могиле на расстрел, но каким-то чудом его только ранило. Ночью ему удалось выползти из заваленной трупами ямы. Лева прятался в лесу, питался грибами и ягодами и надеялся перейти линию фронта и вернуться на русскую сторону. Но немцы наступали на Москву так быстро, что ему так и не удалось догнать фронт. Когда его схватили, то посчитали военнопленным – он был в русской форме, снятой с убитого солдата. Затем он попал в группу пленных, которых поставили перед выбором: записаться “добровольцами” в вермахт – или их расстреляют на месте. Около трети группы отказались, и их убили. Лева решил записаться. Он сказал: “Я считаю, что меня в любом случае приговорили к смерти, но думаю, что хорошо было бы пожить еще немного. Надеюсь, я еще успею послужить России перед тем, как умру”.
Иван Петрович попал в плен около Киева осенью 1941 года. Вместе с сотнями тысяч других военнопленных он прошел пешком долгий путь от Украины до Германии и попал в лагерь, где заключенные умирали от голода и холода. Их не посылали ни на какие другие работы – только хоронить мертвых. Когда пришла зима, им бросили какие-то тряпки, изношенную немецкую форму. В середине зимы те немногие, кто выжил, выглядели как “призраки немцев в немецких лохмотьях”, как сказал Иван Петрович. И добавил: “Мы почти потеряли человеческий облик”. Однажды в лагере появились немецкий лейтенант и расстрельная команда. Лейтенант приветствовал выживших как “храбрых добровольцев в борьбе с большевизмом”. Им предложили горячую еду и новую форму. Тех, кто отказался, отвели в сторону и расстреляли на месте. Но таких было немного.
Русские рассказывали осторожно, тщательно подбирая слова, так как Саша их жадно слушал. Но, несмотря на все иносказания, мы были потрясены. Я помню, что во время Сталинградской битвы безуспешно пыталась представить себе, как выглядят те, кто там сражался. Теперь я их видела. Я взглянула на родителей. Думаю, именно в этот момент они окончательно поняли, что эти трое – не ловушка, подстроенная для нас немцами.
Волнуясь за Сашу, мама попыталась сменить тему для разговора. Она расспросила солдат об их семьях и рассказала, кто мы такие и как оказались в изгнании сначала в царские времена, а потом и при Советах. Солдаты завороженно слушали о судьбе русских, живущих за пределами России. Когда отец поведал, как горька жизнь в эмиграции, они были поражены. В те годы невозможность жить в России казалась моему отцу катастрофой. Он рассказал, как его крестный, знаменитый писатель Максим Горький в 1935 году во время разговора со Сталиным получил от того обещание, что отцу дадут визу для возвращения в Россию. Внезапная смерть Горького спустя короткое время после этого разговора положила конец надеждам вернуться домой. Русские очень удивились, услышав, что отец был знаком с Горьким и что в разговоре Горького со Сталиным речь шла, в частности, и о нем. Иван Петрович не мог поверить, что в 1935 году кто-то пытался сделать невозможное, лишь бы вернуться в Россию. До того он рассказал, что его родители умерли далеко от дома где-то в Сибири примерно в это же время, но в детали не вдавался.
Видно было, насколько солдаты были тронуты любовью отца к России и каким русским оставался наш дом, несмотря на долгие годы нашей жизни за границей. У Ивана Петровича на глазах были слезы, он вздыхал и сморкался в платок. Миша Дудин спросил родителей, нет ли у них каких-нибудь русских книг почитать – Горького или еще что-нибудь. Мама принесла ему сборник Лермонтова и “Подростка” Достоевского. Миша и Лева просияли – русских книг они не видели уже несколько лет.
Когда они уже собирались уходить, Иван Петрович вдруг спросил у мамы, не могут ли они спеть нам песню на прощание. Они часто пели вместе. Тихим голосом, чтобы не слышали соседи, они мелодично и с легкой грустью запели “Полюшко”, а потом, по просьбе моей мамы, “Байкал” – дореволюционную песню каторжников. Как будто в дом Ардебер вошла сама Россия со всеми ее страданиями и лирической красотой.
Русские начали нехотя прощаться, я вышла посмотреть, что происходит на Портовой улице. Начинало темнеть, улица была пуста. Пока Иван Петрович обнимал Сашу, а Миша прощался с мамой, Лева отвел отца в сторону и спросил, не может ли Вадим Леонидович связать их с Сопротивлением. В тот вечер отец ответил уклончиво, хотя в глубине души уже был убежден, что эти трое могут оказаться полезны французскому подполью.
“Арманьяк”
Большую часть зимы 1943–1944 годов бабушка провела на мельнице Куавр вместе с Сосинскими. Дом Ардебер превратился в царство Андреевых, и в течение долгого времени Клара у нас почти не появлялась. Отец и Володя считали, что наших новых русских друзей можно принять в Сопротивление. Эти трое, а также другие русские из частей, стоявших на острове, начали работать в одной из ячеек сети, которую на континенте называли “Арманьяк”. Они начали составлять карту немецких укреплений на Олероне и добывать подробные планы складов оружия и боеприпасов, которые могут понадобиться для уничтожения этих складов.
Должно быть, Клара почувствовала, что в нашем доме происходит что-то необычное, поскольку вдруг к нам зачастила. Слушая наши разговоры, она внимательно ловила каждое слово. К счастью, мой отец встречался с русскими – а их теперь в Сопротивлении было уже человек пятнадцать – в основном за высокими стенами сада месье Массона. Туда можно было пройти через сосновую рощу и поля, минуя деревню.
Клара лихорадочно пыталась найти связь с Сопротивлением, но никак не могла ее нащупать. Когда она начинала засыпать отца и Володю вопросами, они делали вид, что ничего об этом не знают. Бабушка, напротив, была убеждена, что вклад ее подруги в деятельность “Арманьяка” будет неоценим. Однажды она попыталась устроить встречу Клары с Левой напрямую – он был одним из ее любимцев.
Лева стал неформальным лидером группы русских, помогавших французскому Сопротивлению. Имея партизанский опыт, он показал себя как прекрасный подпольный организатор. Его перевели на батарею Ла-Перрош, недалеко от мельницы Куавр, а Миша Дудин и Иван Петрович остались в Ла-Морельер, рядом с Сен-Дени, чему я была очень рада.
Дом Сосинских стал главным центром сети “Арманьяк” на острове. Расположенная неподалеку винокурня, где немецкие солдаты покупали коньяк, стала прекрасным прикрытием для частых визитов русских в немецкой форме или местных жителей, симпатизировавших Сопротивлению.
Бабушка, которая, как и Сосинские, виделась с Левой почти каждый день, решила устроить встречу Клары с ним один на один. Никому в семье она об этом не сказала. Встреча должна была состояться на окраине Сен-Пьера у одного из старых колодцев. Однако в назначенный день и час Лева просто-напросто не явился. Клара, по-видимому, решила, что “русский друг” бабушки – если он вообще существует – не так уж ей и нужен. Узнав об этом несостоявшемся свидании, взрослые были возмущены – любое нарушение секретности могло повлечь за собой тяжелейшие последствия и для нашей семьи, и для всей сети “Арманьяк”.
Через несколько дней на Портовой улице недалеко от Клариного переулка появилась запряженная лошадью повозка. На виду у соседей немецкие солдаты погрузили туда вещи Клары и Поля. (Неделей раньше Поль вернулся из интерната в Ла-Рошели, бомбардировки там шли уже непрерывно. До Сен-Дени и днем и ночью доносился грохот взрывов, похожий на далекую летнюю грозу.) Через час повозка с наваленной на ней кучей чемоданов и велосипедами уехала с Портовой улицы. Ни с кем не попрощавшись, Клара и Поль сели в черную машину, за рулем которой был немец, и уехали. По деревне прошел слух, что Клара переехала на другой конец острова в Сен-Трожан, где климат помягче и цветут мимозы, но подтверждения этому не было. Сен-Трожан и Сен-Дени словно бы принадлежали к разным мирам и связи между ними не было.
Отъезд Клары меня обрадовал. Наша жизнь становилась похожей на захватывающее приключение. Уныние и страх, вызванные беспомощностью и невозможностью защититься, испарились без следа. Романтические надежды и большие свершения, ожидавшие меня в будущем и привидевшиеся мне однажды вечером в переулке под окнами Клары, начали сбываться.
Русские, с которыми я познакомилась на Олероне, впервые в жизни помогли мне понять, кто я. Я почувствовала какую-то внутреннюю силу, которая позволит мне пережить этот год, а затем и все последующие. Кажется, с раннего детства и вплоть до того момента я всеми силами пыталась продемонстрировать чужим, кто я есть, боясь остаться в их памяти какой-то неопределенной, странной, девочкой без родины. Глядя на детей из эмигрантских семей, другие эмигранты чаще всего с грустью замечали, как плохо они говорят по-русски и какими европейскими стали их манеры. А французы, наоборот, обращали внимание на своеобразные привычки, так отличавшиеся от их собственных.
Но русские с Олерона – как и те, с кем я познакомилась пятнадцать лет спустя в Москве и Ленинграде, – считали меня своей, хотя я и говорила по-русски с легким акцентом. Встреча с ними наложила отпечаток и на Сашину жизнь – даже сильнее, чем на мою, поскольку он тогда был еще совсем мал.
В те дни, к моему превеликому удивлению, оказалось, что мне больше не стоит гулять по пляжу в одиночку, так как солдаты – скорее всего, не немцы, а чехи или итальянцы, все время пытались со мной заговорить. Роль симпатичной девочки была для меня именно ролью, одновременно неожиданной и приятной. Мы очень подружились с Мишей Дудиным. Стоило мне всего лишь взглянуть на него или спросить, какие стихи Лермонтова ему понравились больше всего, как его лицо начинало светиться радостью. У него был такой невинный вид, что немцы считали его кем-то вроде комнатной собачки и позволяли гулять где и когда он хочет. Он часто приходил в дом Ардебер в неурочное время. Проводить с ним время мне нравилось гораздо больше, чем безуспешно пытаться привлечь внимание Жюльена.