Остров Надежды — страница 27 из 61

я, жестокости, злорадства, трусости, обмана.

— Добродетели, вынужденные обстоятельствами?

— Если хотите упрощать — да!

— Следовательно, при возвращении в обычную обстановку все возникает вновь?

— Лишь в какой-то мере.

— Как нормальное движение жизни?

Куприянов нашарил в ящике стола пачку сигарет, покрутил, отложил в сторону, вздохнул:

— Отвыкаю. Хотя тянет. Вернусь — задымлю.

— Разрешите считать это ответом на мой вопрос?

— В биологической жизни. Для надежности уточняю: рецидив пороков возможен при возвращении к прежним обстоятельствам, в прежней среде.

— Общественной?

— Уточните.

— Обстоятельства, присущие всему обществу, или индивидуальные? Вернулся, мол, к себе.

— Понимаю. — Куприянов ответил еще на один телефонный звонок, попросил прийти Лезгинцева. — Есть сорт людей, — продолжал он, — если без навешивания ярлыков — вредных по своему характеру: хитрят, мимикрируют, а, раскрываясь, выпускают вонючую жидкость. Наша задача — воспитать, не поддаются — списать. На ответственные задания таких не допускаем.

— Существуют инструкции, нормы порядочности?

— Инструкцией честь не лимитируется. — Куприянов не допускал иронии. — Нам нередко мешают извне, приезжают некие легкомысленные товарищи… — Смущенно замялся, мысль свою не развивал. Подойдя к окну, протер запотевшее стекло. — Люблю свои корабли еще и за их способность не бояться никакой погоды. Не страшны тайфуны и грозы, как поется в нашей песенке…

Снежный заряд, по-видимому, понесся над скалами и обрушился на беззащитную тундру. Доносился глухой рокот прибоя. День был, как и положено, ночью. Свет настольной лампы ломал лицо Куприянова. Казалось, то подбородок стал длиннее, то правая щека больше левой, то один глаз ниже другого.

— Товарищ Ушаков, можно вас попросить об одном одолжении? — неожиданно опросил Куприянов, когда по всем признакам аудиенция казалась законченной.

— Пожалуйста. Располагайте мною. Буду ли я полезен?

— Спасибо. — Куприянов замешкался с дальнейшими объяснениями, куда-то безуспешно звонил, советовался, похоже, с Голоядом. Чтобы его не стеснять своим присутствием, Ушаков вышел в другую, смежную комнату.

Столик, два стула, на стене — групповая фотография на фоне подлодок: главком, Максимов, бывший комфлота, переведенный на повышение, гражданские, судя по занятому ими месту на снимке — конструкторы.

Ушаков, стоя у столика, просмотрел «Красную звезду». Газета писала о долге. Красивые молодые офицеры снялись в позе киноартистов. Через речку, проламывая лед, неслись танки с длинноствольными орудиями. А было время, когда подводные танки считались невероятной тайной.

Куприянов вышел минут через десять в взвинченном состоянии. Не понимая, куда они так спешат, Ушаков еле поспевал за своим молодым спутником.

Недавно отбушевала метель. Свежие сугробы, казалось, еще шевелились. Матросы лопатами расчищали выезд из складов. По-прежнему горели фонари. Воздух был размытого фиолетового цвета, а снег лиловый. Вот так краски! Самый надменный враг импрессионизма поднял бы руки.

Куприянов остановился отдышаться после крутого подъема.

— Мы идем к Лезгинцевым, — выпалил он.

— Зачем?

— Спасать своего товарища. — Куприянов не скрывал гнева: — Она, словно дочь станционного смотрителя, решила бежать с Вагановым. Подумать только, перед самым походом! Мы должны спешить… — Куприянов, чтобы спрямить путь, полез вверх, проваливаясь в снегу почти по пояс.

— Послушайте, может быть, мне-то незачем?

— Прошу вас, — Куприянов приостановился, обдал его паром. — Я ее почти не знаю. Являться одному…

— Да и вам зачем?

— Как зачем?! — взвился Куприянов. — В таком состоянии в поход?

В квартире Лезгинцевых они не обнаружили никаких следов драмы: ни битой посуды, ни разверстых чемоданов и шкафов — чисто, благопристойно.

Хозяйка принимала неожиданных посетителей в домашнем халате — только-только из кухни.

— Помилуйте! Джентльмены! К женщине без предупреждения? Раздевайтесь, присаживайтесь, читайте «Неделю», пока я закончу. — Она растопырила пальцы. — Чистила треску. Ужасная проза…

Куприянов растерянно улыбался, почему-то дул на кончики пальцев, как бы отогревая их, и не решался присесть.

— Разве Юрия Петровича нет дома? — спросил он раздавленным голосом, когда хозяйка возвратилась.

Татьяна Федоровна устроилась в кресле, закурила и окинула крайне смущенного замполита презрительным, уничтожающим взглядом.

— Не притворяйтесь, Куприянов. Мне до чертиков надоели доморощенные Громыки. — Она затянулась, закашлялась, смяла сигарету. — Явились от имени и по поручению? Уговаривать или приказывать?

Куприянов овладел собою, губы сжались, жесткая складка прорезалась между бровями. Как не бывало ни робости, ни чисто юношеской застенчивости. Ушаков с радостью определил появление откуда-то изнутри того самого, что можно широко назвать комиссаром.

— Кто из вас разыгрывает комедию, Татьяна Федоровна? — спросил он.

— Ага, ясно. Как говорится, маски сброшены. Перед вами объект, такая-разэтакая женушка военнослужащего, нежелательный довесок… — Она яростно перешла в атаку.

«Ну, ну, как ты вывернешься?» — подумал Дмитрий Ильич, прикрывшись пухлым экземпляром «Недели» и делая вид, что изучает обведенную красным карандашом статейку.

Танечка костила всех и вся за превращение моряцкой жены в некий агрегат, рассказывала о тоске по самым примитивным развлечениям, издевалась над скучными, верными женами, а бытующий у моряков тост о женщине как о третьем солнце называла болтовней импотентов.

— Что, я не знаю вашего брата? Стоит спустить вас с цепи, бросаетесь на первую попавшуюся. Не видела я вас таких! Пиджак натянете вместо тужурки и думаете — никто вас не узнает. А на курортах что вытворяете, труженики моря? — Переведя дыхание, она спросила с ядовитой улыбкой: — Ну как, комиссар?

— А вы мне нравитесь, — Куприянов сумел переменить тон, — и не только как агрегат или нежелательный довесок…

— Запомнили? От меня и не таких еще экспромтов дождетесь. — Круто повернулась к Дмитрию Ильичу, вырвала из его рук «Неделю»: — Ненавижу углубленных в газету мужчин. Вы меня опишите.

— Придется подумать. Есть острый сюжет?

— Острый? — На Танечке был халат в ярких полосах. Она сидела, придерживая рукой расходящиеся полы. — Не очень. Самый примелькавшийся. Взбалмошная жена решила бежать от мужа, гордости энского подразделения, а соблазнитель исчез, обманул вздорную бабенку… — она нервно рассмеялась, зажгла спичку, поднесла к огоньку один, другой, третий палец, спичка сгорела, скрючилась.

Нудно засвистел ветер за форточкой — за окном заметался буран, принесенный в Югангу из Норвегии, а может быть, и от Груманта — кладовой непогод.

— Вы слышите? — она зябко поежилась. — Вот откуда пошли ненецкие тягучие песни. Знаменитая полярная амплитуда. Природа и та крутит, вертит. Чего же вы хотите от женщин? Вы заставляете нас все понимать, а кто нас понимает? Большинство, не возражаю, правильные. Сгинь муженек хоть на год, лишь бы мне его зарплата шла. А другие тоскуют, отчаиваются и… поддаются искушениям.

Она подвинула локтем раскрытую книгу, подчеркнула несколько строк о страсти как сильнейшем воплощении желания жизни.

— Шопенгауэр? — Куприянов с любопытством перелистал книгу.

— Ну и что? Предположим, Шопенгауэр! — Танечка вызывающе глядела на Куприянова. — А вы хотели, чтоб Маркс или Энгельс? И они занимались семьей, бытом, религией. Может быть, и Александр Македонский стал великим полководцем потому, что учился не только рубке, но и философии некоего Аристотеля…

Куприянов признал себя побежденным: с Шопенгауэром ему не удалось познакомиться даже бегло, и он почти не знал трудов Аристотеля — учителя знаменитого полководца.

Танечка пропустила мимо ушей слова Куприянова, подвинула Ушакову листок бумаги. Сама устроилась на диване с ногами, накинула на плечи платок.

— Там написано следующее. Кто хочет противиться природе и не давать идти так, как требует природа, тот хочет, чтобы природа не была природой, чтобы огонь не жег, чтобы вода не мочила, человек не ел, не пил, не спал… Это изрекал Мартин Лютер. Вы его знаете?

— Только как основоположника одного из вероисповеданий.

Ушаков вспомнил разрушенный бомбардировкой Дрезден, собор, будто распавшийся на гранитные блоки, поваленный взрывом памятник Лютеру лежал на земле. Отдельно — его ноги, срезанные ниже колен. В войну умирали и люди и памятники. Танечка слушала Ушакова с пристальным вниманием. Его мысль о том, что на краю земли живут люди России, которые не хотят допускать повторения трагических событий и ради этого идут на жертвы, противясь природе, она истолковала по-своему:

— Нельзя упрощенно рассматривать жизнь. Во мне что-то хотят сломать, а я протестую и мечусь. Памятник можно сломать, валяйте, а живого человека ломать? Нет. Я протестую. Вам нужен мой муж, подобно тому, как нужен исправный агрегат. И вот в агрегате не туда закрутилась одна шестеренка… — Она рассуждала резко, мстительно. — Вы все разметили, подсчитали, выверили маршруты, запаслись крупой и мясом, ракетами и боеголовками, а человек… Не возражайте мне, Куприянов! Вы, мол, призваны обеспечивать души. Чепуха! Душа — придаток агрегата. Человек — в последнюю очередь, для приличия. Ходите по квартирам с магнитофоном. Записываете приветы родных, лепет детей, а потом, якобы неожиданно, запускаете по трансляции. Души травмируете! Обманываете сами себя, якобы думая о человеке. А имеете в виду механизм, агрегат. Нужно? Да, не сомневаюсь. Но нам скучно, безысходно. Подумайте о нас, о женщинах, о заброшенных гуриях. Магомет и то думал о женщине, разрешал ее сомнения; Лютер думал, Шопенгауэр думал, Ленин думал, беседовал с Арманд, с Цеткин и еще с кем-то… А вы всполошились из-за «короля параметров». Смешно! Научитесь правильно понимать женщину, только тогда можно будет вас уважать. — Она безнадежно отмахнулась, поднялась.