Остров надежды — страница 23 из 58

То, что он увидел, заставило учащенно забиться сердце: от собак в сторону моря убегал большой белый медведь. Ушаков впервые видел этого царя льдов, и первая мысль почему-то была: не так уж бел этот медведь, его шкура желтовата и довольно отчетливо видна на снегу.

Медведь уходил вроде бы не спеша, но заметно отдаляясь от собак. Его спасло то, что нарта опрокинулась и зацепилась за выброшенный осенними волнами торос.

Белый медведь переплыл небольшую береговую полынью и выбрался на толстую льдину. Почувствовав себя в безопасности, он оглянулся и, убедившись, что собаки больше не угрожают ему, стал медленно удаляться в открытое море.

Собаки так запутались в ремнях, что иные уже задыхались и, не подоспей Ушаков на помощь, оказались бы задушенными. Освободив их, каюр начал распутывать и остальных, дивясь, как покорно они вели себя, словно чувствуя свою вину перед ним.

Ушаков снова сел на нарту, выдернул остол и направил упряжку к поселению. Еще издали он заметил движущуюся навстречу нарту. Это был Иерок. Он остановился и с одобрением сказал:

— Хорошо! Очень хорошо!

Обратно ехали вместе: Иерок чуть впереди, а следом — нарта, на которой с остолом в руке восседал усталый, но довольный собой Ушаков.

В поселении, распрягая собак, он рассказал Иероку о белом медведе.

— Будем охотиться, — обрадовался эскимос. — Хорошее дело — белый медведь.

Неожиданно наступила оттепель, и поездки на собаках пришлось отложить.

Северное побережье острова до сих пор оставалось не исследованным не только географически, но и для простого житейского дела — охоты на пушного зверя. Судя по старым сведениям, как раз на северном берегу гнездились гуси и кормились белые песцы. Было бы неплохо основать там охотничье становище. Но сначала надо как следует разузнать, каковы тамошние условия.

Заманчиво было взять с собой Апара и Иерока, но старик в последние дни жаловался на недомогание и кашель. Ушаков послал к нему доктора Савенко.

— Он даже не дал поставить себе градусник! — обиженно сообщил доктор, вернувшись от старика.

Пришлось Ушакову самому пойти к Иероку. Эскимос сидел в яранге и мастерил новую нарту. Он исподлобья взглянул на вошедшего.

— Почему отказался показать себя доктору? — спросил Ушаков.

— Не больной я, — спокойно ответил Иерок. — Устал немного. Отдохну, наберусь сил и поеду с тобой в долгое нартовое путешествие.

Иерок несколько раз кашлянул. Ушаков с беспокойством посмотрел на него и мягко сказал:

— Пусть доктор хотя бы измерит тебе температуру…

— А как это делается? — с любопытством спросил старик.

— Ставят под мышку стеклянную палочку — и все! — весело сообщил Ушаков.

Но на Иерока эти слова произвели совсем другое впечатление. Он даже втянул голову в плечи, словно стараясь спрятаться.

Нанехак, по обыкновению готовившая чай на низком столике, вмешалась в мужской разговор:

— Отец видел у американцев: поставят такую стеклянную палочку, а человек потом умирает.

Ушаков не мог сдержать улыбки, но Иерок осуждающе посмотрел на него:

— Ничего смешного в этом нет. Только почему ваш доктор выбрал меня?

— Знаешь, Иерок, очень долго объяснять, но только скажу тебе: эта стеклянная палочка к смерти людей никакого отношения не имеет… Но раз ты не хочешь ставить ее себе под кухлянку — не надо.

— Вот и ладно! — повеселел Иерок. — Ты скорее возвращайся с севера, а я тем временем хорошенько отдохну, стряхну с себя усталость, и вместе поедем вокруг острова.

Тревога за друга не покидала Ушакова, когда несколько дней спустя он пешком отправился исследовать окрестности поселения. Вместе с ним шли Кивьяна, Таян и Скурихин.

Вечером, при свете стеариновой свечи, зажженной в палатке, Ушаков заносил первые впечатления о путешествии в свой дневник.

«…Погода прекрасная. Полнейшая тишина. Лишь иногда словно пушечный выстрел раздается на взморье — это рождаются новые льдины.

У каждого из нас на плечах килограммов по 25 груза, и первый час пути мы буквально изнемогаем. Дорога отвратительная. То мы по щиколотку вязнем в жидкой глине, налипающей на обувь и стесняющей движения, то идем по щебню, который сквозь тонкую лахтаковую подошву впивается в ногу. Однако постепенно расходимся. Дорога немного улучшается, и мы начинаем идти быстрее. До обеда держим путь на восток по небольшой возвышенности, изрезанной балками глубиной до 10–15 метров. На дне балок еле заметные ручьи. Но огромные обточенные камни, весом до нескольких десятков пудов, и галечное дно балок, шириной кое-где до 30 метров, говорят о том, что эти ручейки иногда превращаются в настоящие реки.

После обеда, наметив место перевала через открывшуюся горную цепь, мы взяли курс на северо-запад. Тот же однообразный ландшафт. Местами высохшая трава, еле достигающая 10 сантиметров, местами — олений мох. И снова глина чередуется со щебнем. Порой щебень переходит в каменные россыпи, напоминающие каменоломни.

Жизнь словно вымерла. Лишь обилие гусиного помета говорит о том, что в этих местах водятся птицы. Да изредка в стороне, словно часовой, охраняющий эту мертвую пустыню, неподвижно сидит полярная сова.

Перед заходом солнца достигаем горной цепи. Кажется, место, намеченное для перевала, выбрано удачно. Останавливаемся на ночлег. Долго ищем, где поставить палатку, но повсюду либо жидкая глина, либо валуны в устье осмелевшего ручья. Выбираем валуны. Кивьяна по пояс голый в изнеможении лежит на камне. У всех сильно болят ноги, плечи натружены ремнями мешков, и отдых на каменном ложе не кажется нам заманчивым…»[9]

Полежав несколько минут, Кивьяна медленно поднялся и заглянул через плечо в дневник Ушакова.

— Разве ты не хочешь отдыхать, умилык?

— Хочу, — ответил Ушаков, — но первым делом мне надо записать все, что случилось с нами за этот день.

— Какой смысл?

— Смысл? — Ушаков на минуту задумался. — Чтобы потом можно было вспомнить.

— Разве такое забудется? — с тяжким вздохом проговорил Кивьяна. — Такую плохую землю вижу впервые…

Ушаков насторожился: он всегда переживал, когда кто-то плохо отзывался об острове, словно этот кусок неприветливой земли был его личным созданием.

— Там, за перевалом, будет хорошо, — обещал Ушаков.

— И все-таки какой смысл запоминать плохое? — снова с недоумением спросил Кивьяна.

Несмотря на смертельную усталость, заснуть спокойно не удалось. Мешали камни да всепроникающая сырость, которая вместе с холодом вечной мерзлоты поднималась снизу. Жалко, что не взял сшитого заботливыми руками Нанехак мехового кукуля.[10]

Едва забрезжил поздний рассвет, Ушаков выбрался из палатки и увидел, что за ночь подморозило. Чтобы сполоснуть лицо и набрать в чайник воды, пришлось пробивать сантиметровый слой наросшего льда.

Перевал прошли в густом тумане и моросящем дожде. Шагавший впереди Скури хин возгласом: «Вода течет на север!» — возвестил о том, что подъем закончился и дальше начинается пологий спуск на северное побережье острова.

Каждый вечер, занося в дневник впечатления прошедшего дня, Ушаков ловил на себе пытливый взгляд Кивьяны и его молчаливый вопрос: «Какой смысл?» Действительно — какой смысл? Нет никакой жизненной необходимости изнурять людей, подвергать их лишениям только потому, что первая экспедиция оказалась плохо подготовленной. Надо иметь мужество не только преодолевать препятствия, но и сознаваться в своих промахах.

Продуктов оставалось совсем мало. Охота была неудачной: дичи почти не было, гуси давно улетели, а полярные совы оказались не только слишком пугливыми, но и запретными для эскимосов. «Лучше я умру, чем дотронусь до мяса этой птицы», — сказал Таян, когда Скурихин хотел подстрелить сову. Подбитая из винчестера одинокая чайка только разожгла аппетит.

На четвертый день пути Кивьяна нагнулся и сказал:

— Море близко.

Он показал Ушакову отполированную волнами морскую гальку и с шумом втянул носом воздух:

— Слышишь? Морем пахнет.

Да, это было море. Ушаков внутренне ликовал: несмотря на великие трудности и лишения, цель достигнута!

В обратный путь пустились двадцать первого сентября в мутном молоке тумана. Идти было намного легче, не только потому, что ноша сильно уменьшилась, но и от мысли, что идешь домой.

У подножия гор разбили палатку и поужинали банкой мясных консервов — одной на всех, и каждому еще досталось по две галеты. Еда была весьма скудной для такого тяжкого, изнурительного путешествия.

Утро не обещало никаких изменений. Такой же сырой и плотный туман, от прикосновения к которому кожа покрывалась липкой, противной влагой.

Не хотелось вставать идти дальше. Ушаков долго не мог стряхнуть с себя остатки сна, вслушиваясь сквозь дремоту в приглушенный разговор товарищей, в шум примуса, на котором кипел чай. Но вставать надо. Надо разделить скудный завтрак, состоящий из двух плоских и твердых, как фанера, галетин, проложенных тонким слоем мясных консервов.

По сложившемуся ритуалу, прежде чем сворачивать палатку и отправляться в путь, следовало выкурить последнюю трубку.

Кивьяна выполз из палатки, чуть не опрокинув примус. Но едва его ноги в раскисших, вот уже которые сутки не высыхающих торбазах, скрылись из виду, как он тут же пырнул обратно с выпученными от страха глазами.

— Суфлювок! — выдохнул он.

— Винчестер! — вскрикнул Таян и, схватив лежащее всегда наготове оружие, выскочил из палатки.

По другому берегу ручья совершенно спокойно, искоса поглядывая на суетящихся людей, шел белый медведь. Он настолько был уверен в себе, что даже остановился и некоторое время с презрением смотрел на них, щелкающих затворами. Но вот он взглянул словно бы с удивлением и… рухнул.

Это был двухгодовалый самец.

Кивьяна, бесцеремонно оттеснив остальных, вынул нож и подошел к поверженному зверю. Скурихин, тоже с ножом в руках, поспешил на помощь, но эскимос оттолкнул его.