Это был довольно потрепанный, видавший виды пушкинский томик «Руслана и Людмилы». И хотя Ушаков наизусть знал всю поэму, он любил ее перечитывать. Вместе с восхищением стихами в памяти Ушакова неизменно всплывали картины детства, проведенного в глухой дальневосточной деревушке, где вытянулись в ряд чуть более полутора десятка изб, срубленных из когда-то розовой, но ныне посеревшей от времени и непогоды даурской лиственницы. Солнце вставало из-за зубчатых вершин хребта, носящего местное название — Чурки, а садилось на западе, за полосой расположенных на увалах пашен и раскинувшихся на многие километры окрест непроходимых болот. Мальчишкой Георгий Ушаков сполна познал нелегкую жизнь хлебороба на трудной дальневосточной земле. Его отец, еще не старый, частенько болел, надломленный непосильным трудом. «Изробился» — так говорили о нем сердобольные соседки. В те дни, когда казак Алексей Ушаков лежал у себя в избе, семья его горевала: недужится их единственному кормильцу, не дай бог, если что случится… Только маленький Егорка радовался тому, что отец дома. В такие дни отец доставал из кованого сундука самое ценное свое богатство — книгу великого Пушкина «Руслан и Людмила».
В старом, потрепанном томике не хватало многих страниц, но Алексей Ушаков знал наизусть всю поэму и порой так увлекался «чтением», что не утруждал себя и не переворачивал страницы. В ткань «Руслана и Людмилы» вплетались строчки из иных пушкинских стихотворений, а возможно, и стихи совсем других поэтов. Но это были воистину волшебные вечера, уносящие Егорку в дальние страны, в поднебесье, в мрачные подземелья. Рождалась поначалу смутная, а потом все более крепнущая мечта о том, чтобы самому научиться читать, познать удивительное таинство знаков, открывающих врата в прекрасный волшебный мир, в чудесные увлекательные путешествия…
Первые азы грамоты Егорка получил от своего отца, а вместо букваря была книга «Руслан и Людмила».
Наверное, в этом была своя удача, и начало грамоты и знакомство с прекрасными творениями Пушкина связывались воедино с памятью о родной деревне, о друзьях и близких, с памятью об отчем доме, о матери, об отце…
И каждый раз, беря в руки свою «походную» книгу, Ушаков как бы возвращался в родную деревню, к истокам своей мечты о большой, на всю жизнь, дороге по неизведанным землям.
Вот почему, прислушиваясь к вою ветра и сухому шороху летящего снега по стенам палатки, Ушаков невольно думал: а не Черномор ли это водит своей метельной бородой по затерянному в беспредельных снежных пространствах хрупкому убежищу человека?
На пятый день вроде бы немного стихло, и решено было отправиться дальше. Перед тем как вызволить из-под снега занесенную по самый верх палатку, Ушаков на своем схематическом плане дал название этой пади — Вьюжная. Хотя справедливости ради можно отметить, что такого названия вполне заслуживал весь остров Врангеля.
Начало пути осложнялось тем, что надо было подниматься вверх, одолевая сыпучий снег, порой чуть ли не до плеч проваливаясь в сугробы и снежные надувы. Особенно доставалось собакам, но преданные и безотказные чукотские лайки самоотверженно карабкались по сорокапятиградусному уклону, таща за собой тяжело груженные нарты.
Почти три часа продолжался этот изнурительный подъем, и когда, уже на вершине, Ушаков глянул на одометр — велосипедное колесо, с помощью которого измерялось пройденное расстояние, — он не удивился: они прошли всего лишь четыре километра.
Стало полегче, дорога выровнялась. Она привела к замерзшему руслу реки. Сверившись с картой Берри, Ушаков обнаружил, что в устье ее обозначен остров Скелетон. Объяснялось это название тем, что во времена Берри на этом песчаном островке лежал обглоданный песцами скелет гренландского кита. Когда нарты подъехали к этому приметному месту, оказалось, что от скелета осталась лишь одна лопатка, странно возвышающаяся над покрытым льдом морем.
Похоже, что погода наконец-то решила смилостивиться над путешественниками. Показалось уже порядком снизившееся над горизонтом солнце, небо очистилось от облаков, оставив лишь клочья белого тумана на вершинах гор.
Поздним вечером над разбитым лагерем пролетел большой метеорит, озаривший небо и землю.
Путешествие шло вполне успешно, перемежаясь охотой на белых медведей. Правда, иной раз приходилось и отсиживаться в палатке, когда на землю невесть откуда наползал молочно-белый туман. Для путников и собак он был более коварен, нежели обыкновенная и уже почти привычная пурга. В «молоке» совершенно терялась ориентировка, полностью исчезал горизонт, земля буквально уходила из-под ног и нарты, казалось, не едут по снегу, а плывут по воздуху, в пространстве между землей и небом.
Когда становилось невмоготу и голова начинала кружиться от неопределенности, приходилось разбивать палатку. Если не читалось, играли в шахматы, чинили снаряжение, беседовали о будущем острова.
И Ушаков и Павлов сходились на том, что со временем на острове Врангеля будет создано крупное промысловое хозяйство, возможно, сюда завезут и оленей.
— Представляешь, Ивась, — он, как и все эскимосы, называл Иосифа Павлова Ивасем, — здесь будут стоять города, соединенные между собой шоссейными дорогами, фабрики и заводы. Может быть, по тому пути, где мы сегодня с таким трудом пробиваемся, через какие-нибудь полсотни лет пройдет железная дорога…
— Думаю, что здесь будут летать самолеты, — говорил Павлов. — И радио будет.
— Радио в каждом доме… И это возможно не в каком-то далеком будущем, а буквально завтра.
…К двадцатому октября добрались до скал мыса Уэринг. Черные каменистые обнажения гордо и молчаливо высились среди снежной белизны. Вечером, в палатке, Ушаков сказал Павлову:
— Завтра отправляйся за собачьим кормом в эскимосское становище, а я останусь посмотреть эти обнажения.
— Так ведь это дня четыре! — удивленно воскликнул Павлов. — Как же вы будете здесь один?
— Ничего, — спокойно ответил Ушаков.
Хотелось по-настоящему испытать одиночество в арктической пустыне. Сколько раз приходилось читать в описаниях полярных путешествий, что это невыносимо, даже если ты обеспечен всем необходимым.
Наутро Павлов уехал на своей упряжке. Нарта его долго мелькала среди торосов, пока не скрылась за мысом. Ушакову казалось, что он все еще слышит скрип полозьев, тяжелое дыхание собак и глухое покрикивание каюра.
Но это иллюзия. Павлов уже был так далеко, что, даже закричи Ушаков, он не услышал бы его.
Окрестный пейзаж представлялся еще более зловещим, чем ранее. Мощные обнажения порфиров образовали мыс Уэринг и второй мыс — Пиллар. Волны выточили в прибрежных скалах причудливые гроты, глубокие пещеры. Укрепив палатку и убрав подальше все, что могло привлечь медведей, Ушаков отправился обследовать берег.
Прибрежный лед был уже крепким, и под ним скрывалась граница воды и галечной отмели.
Ушаков подошел к берегу с моря. Отвесные скалы высились над ним на сотню и более метров, и оттуда на море маленькими облачками скатывался снег. Гроты и пещеры были забиты льдом, и входить в них было не только трудно, но и жутко. Здесь же, неподалеку, стояли три скалистых кекура,[13] своими очертаниями напоминающие архитектуру средневековых замков с башнями, нависающими балконами.
Скрип собственных шагов на снегу отдавался громом в ушах. Зимняя тишина окутала все окрест и казалась даже осязаемой, материальной. Она давила на человека, как бы старалась прижать его ко льду, к черным, выступающим из однообразной белизны скалам.
Неудивительно, что в такой гнетущей обстановке в голову лезли всякие несуразные мысли и даже вспоминался вездесущий эскимосский Тугныгак, который вполне мог померещиться человеку, объятому беспредельным, безмолвным пространством.
Что чувствовал Ушаков среди этого незыблемого и вечного величия природы? Чувствовал ли он себя ничтожным, подавленным всепоглощающей тишиной? Он задавал себе эти вопросы и, прислушавшись к своему сердцу, с радостью убеждался, что никаких особых, ненормальных ощущений у него нет. Он был прежним, любознательным, занятым, думающим человеком. Может быть, это объяснялось тем, что пусть далеко, но все же здесь есть люди. И что такое тридцать километров в Арктике, которые отделяют его от Ивася Павлова? Если не считать эскимосских становищ, на расстоянии каких-то нескольких дней пути от него — большое селение, где стоит деревянный, уютный, теплый дом и яранги его друзей. А там, за проливом Лонга, — материк, родная земля…
Быть может, отчаянные, полные тоски и безысходности описания одиночества в Арктике вызваны тем, что люди чувствовали себя покинутыми, забытыми, разочаровавшимися в собственных силах, обманутыми в своих надеждах, ожиданиях.
У Ушакова же нет времени на отчаяние: у него впереди хотя и сложная, но интересная, нужная его родине работа.
Правда, под вечер, когда тишина стала смешиваться с темнотой, появилось нечто похожее на беспокойство. Состояние это Ушаков постарался заглушить работой. Он с удовольствием рубил топором копальхен для собак, стараясь, чтобы куски получались ровными и одинаковыми, как у Павлова, у Скурихина, у эскимосов… Потом оделял каждого пса кормом, ходил за льдом для чая к ближайшему замерзшему ручью, искал и выкорчевывал из-под снега плавник, колол дрова, топил печку, пока на небе не появилась луна. С лунным светом напряжение опало, и он, поужинав, неожиданно для себя уснул глубоким и спокойным сном.
Проснувшись утром, он долго не мог понять, где находится, пока не почувствовал сгустившийся в палатке холод. Было ощущение радости, какого-то восторга пробуждения, знакомого с далекого детства, когда каждое утро не только обещало новое открытие, но и на самом деле дарило его. Ушаков, стараясь поскорее избавиться от неприятной процедуры одевания в студеной палатке, сделал это с возможной в этих условиях быстротой, и через полчаса уже наслаждался горячим, крепким, сдобренным сгущенным молоком чаем.