Остров обреченных — страница 43 из 76

– Это происходило в разные дни, – все еще не теряя чувства юмора, напомнил шевалье. – Случившиеся в разные половины года. Правда, оба выдались дождливыми, что должно было настораживать.

– Ты действительно не проклинаешь, и даже не сердишься, что именно из-за меня ты остался без дома?..

– У меня его к тому времени уже не было.

– …Без университета?

– На учебу, в котором у меня все равно не было денег.

– …Без Парижа?

– В который я все равно вернусь.

– …И прекрасных обольстительниц… Ты ведь не скажешь, что и их у тебя не было.

– По этому поводу один мой друг говорил: «Женщины – это те золотые, о которых не скажешь, что их у тебя нет и взять неоткуда».

– Гос-по-ди, с кем я только связалась! – иронично возмутилась Маргрет.

– И не надейтесь, что в ближайшие месяцы у вас будет большой выбор кавалеров, норд-герцогиня.

Маргрет шутливо, по-мальчишески, толкнула его плечом, словно пыталась вытолкнуть из шлюпки, но, попав в объятия Роя, угомонилась, притихла, покорно поддалась его поцелую… который был упоительно долгим и, не при этой холодной, отливающей блеском айсберга, луне будь сказано, – жарким.

– Так о чем вы все же думаете? – вовремя вырвалась из его объятий Маргрет, чувствуя, как рука мужчины принялась блудливо исследовать ее коленки.

– О том же, что и вы, только более благочестиво…

– Вы?! Более благочестиво?!

– Ну да.

– А почему именно вы – «более благочестиво»? – решительно перехватила горячую руку его уже там, куда достигать ей сегодня было не позволено.

– В раскаянии познавать жизнь нельзя. В раскаянии с жизнью можно лишь прощаться. Познавать следует в дерзком стремлении знать о ней буквально все; в мудрости обладания.

– И все это тоже говорил твой друг?

– Если надо, эти слова можно списать на друга, – хитровато ухмыльнулся Рой.

– И что же радостного видится тебе в твоем благочестии? – спросила Маргрет и, вспомнив, что вокруг – дикие скалы и неведомые, полные всякого зверья, леса, с опаской скосила глаза на едва освещенный месяцем, открывавшийся справа от нее хребет. Между черными заплатами леса искристо поблескивали проталины оголенных скал. Днем, на солнце, они порой вспыхивали так, словно в них были вкраплены сотни мелких рубинов.

– Если бы не вы, я не стал бы матросом, не познал бы, что такое команда, что такое страх и одоление высоты; что такое абордаж; вряд ли когда-либо смог бы пересечь океан; и, конечно же, никогда не повидал бы столько прекрасных островов…

– И вряд ли имел бы удовольствие оказаться отшельником на одном из них.

– Если моряка, оказавшегося на острове в обществе двух прелестных француженок, считать отшельником… – хмыкнул шевалье, все больше уподабливаясь в своем легкомыслии самым отчаянным из королевских гвардейцев.

– По-моему, ты даже не представляешь себе, что нас здесь ожидает. Как, впрочем, и я – тоже… А ведь все, что с нами произошло и что будет происходить, – ужасно. Интересно, что станут думать при дворе короля, в высшем свете Парижа, Гавра и Марселя, когда узнают, что адмирал высадил меня на дикий остров как нечестивую блудницу? Даже трудно себе вообразить, какие такие мысли и подозрения у них могут появиться. – И, так и не дождавшись хоть какой-нибудь, пусть даже самой колкой реакции Роя, неожиданно заключила: – Зато по поводу моего пребывания на необитаемом острове никаких предосудительных подозрений возникнуть у них не может.

– Как знать! – наконец прорезалась ирония Роя. – А был ли тот остров необитаемым, если вокруг племена аборигенов?

– Вы несносны, шевалье, – сокрушенно покачала головой Маргрет. – Ни раскаяться с вами по-божески невозможно, ни на судьбу поплакаться.

Когда они вошли в свою полупещеру – без полога, отсыревшую от морской влаги, с полуугасшим, но все еще чадным кострищем – Бастианна встрепенулась, словно выброшенная на побережье вверх брюхом рыбина, и, сладострастно потянувшись, что-то пробормотала. Возможно, в эти минуты она видела себя в объятиях одного из тех солдат, с которыми успела набеситься во время ночлега на берегу озера, где-то между Парижем и Гавром.

«Если среди нас троих она и не самая счастливая, – подумала герцогиня, – то, по крайней мере, самая беззаботная».

Нащупав устланное парусиной ложе, Маргрет улеглась крайней от входа, но как только Рой лег посередине, между ней и Бастианной, вдруг вспомнила, что лежать-то придется у самого выхода и, испугавшись этой мысли, перешла на ту, противоположную, сторону, не постеснявшись потеснить при этом служанку. Улеглась, затихла, закрыла глаза, но, когда Бастианна во сне повернулась к ней лицом, она вдруг вспомнила, что теперь ее мужчина будет ощущать тело другой женщины, пусть даже ее воспитательницы.

«Ну, нет, – сказал она себе, – если уж он должен ощущать рядом с собой женское тело, то оно должно быть моим!» – Вновь поднявшись, она перебралась через тело Бастианны и, еще решительнее оттеснив Роя, самодовольно улеглась между ними.

«Вот теперь ты действительно в безопасности», – сказала она себе, так же сладострастно потягиваясь, как только что потягивалась Потомственная Пиратка.

6

На рассвете Маргрет проснулась от сырости и холода. Насквозь – несмотря на теплую одежду – продрогшая, она поняла, что один плед присвоил себе Рой, который, закутавшись в него, откатился почти к выходу; второй – Бастианна, свернувшаяся калачиком на краю угасшего кострища.

– Ну да, с вами поспишь! – проворчала Маргрет и, поеживаясь, вышла из «форта».

Солнце еще только зарождалось где-то за отрогами восточного хребта, и багровые блики его едва окрашивали горловину фиорда. Вода в этой узкой котловине лишь слегка возбуждалась мелкой волной, в то время как из-за скал долетал настоящий грохот прибоя.

Завидев солнце, птицы, стая за стаей, стали подниматься ввысь и, ложась на курс, словно белопарусные эскадры, уходить в океан.

Из фиорда, из этой океанской прорвы, на норд-герцогиню повевало каким-то пронизывающим, могильным холодом, который не определялся ни холодом океана, ни холодом этой земной тверди, а мог исходить только из разверзающейся на грани суши и океана преисподней.

Там, за каменистой оградой, под хлипким укрытием из промокшей парусины, досматривали сны еще двое, пока что беспечных и почти счастливых в своем полусонном вознесении людей. Тем не менее Маргрет ощущала себя совершенно одинокой на этом каменистом, диком клочке земли, посреди безучастного океана одиночества.

Сотканный из старины и легенд замок; знатность рода и происхождения, богатство и слава; Париж, с его высшим светом, и Гавр, с его провинциальной кичливостью северной морской столицы… Могущество Франции и воинское величие франков… Все это воплощалось теперь в ее душе, ее сознании, в телесной принадлежности к стране, нации, истории, роду…

Но в тоже время все это оставалось где-то там, за безбрежием многих морей, и кто она теперь здесь, на этом пустынном скалистом берегу, в дали от всего того, что еще недавно определяло ее жизнь, ее традиции, ее надежды?

Профессор философии мсье Регус, которого отец нанимал для ее обучения, как-то, завершая недолгий курс наук, в беседе с герцогиней Алессандрой пророчески изрек: «А родиться вашей дочери следовало бы мужчиной. Два неженских нимба— воителя и странника – соединились в ауре ее, и путь ее жизненный будет суровым и немыслимо чужестранным».

– Что вы, профессор?! Говоря это, вы забываете, что перед вами – герцогиня из рода Робервалей, – снисходительно улыбнулась Алессандра де Роберваль. – Таким девушкам принято пророчить успех в высшем свете и карьеру при одном из европейских дворов.

– Но я так вижу, герцогиня.

– Знаю, что за вами утвердилась слава предсказателя и почти чернокнижника… И мы даже рисковали, приглашая именно вас и находя возможным наделять вас покровительством своего рода и своего двора, – обиженно напоминала ему герцогиня.

– Простите, – вежливо склонил буйноволосую седую голову профессор, – но мне показалось, что мы говорим не о моей, всеми земными и небесными силами предрешенной судьбе, а о судьбе вашей дочери. А у нее – свои звезды и свой путь.

– Так укажите его, ученейший из мужей Франции.

– Что я и делаю, достопочтимая. Но ведь я могу всего лишь предсказать его, вы же требуете предопределить, а сие уже не в моих силах.

Маргрет всегда казалось, что мать была немножко влюблена в этого громадного, – и не только волосами, но и душой и телом вечно взлохмаченного и неприкаянного – человека. И всегда ждала того момента, когда в «университетскую комнату» замка, где они с профессором проводили свои учения, входила она, величавая герцогиня Алессандра. Испросив разрешения «присутствовать на высоком ученом собрании», она усаживалась у окна, задумчиво смотрела на открывающийся из него, окаймленный речным изгибом, луг и молчала. Однако длилось это недолго. Уже через несколько минут она изобретала любой предлог, чтобы вклиниться в разговор «ученейшего из мужей» и ее неучи-дочери. И таким образом навязывала Регусу свой очередной диспут, который, как заметила Маргрет, почти никогда не касался ни библейских сюжетов, ни вообще Бога. Они размышляли о целях святой инквизиции, действия, которой всегда возмущали обоих; о далеких, все открывающихся и открывающихся мореплавателям землях; о смысле человеческого существования, и о тех многих народах, которые не находят этого смысла ни в страданиях Христа, ни в христианской вере. Но почему так происходит? Почему вообще такое способно происходить?

А еще они говорили о таинстве зачатия, и тогда мать представала в образе закоренелой еретички, утверждавшей, что, очевидно, богословы опять что-то напутали: не может считаться высшим грехом то, что предопределяет и зачатие каждого отдельного человека, и выживание рода человеческого. И не может быть, чтобы тяготение женщины и мужчины к продолжению рода своего и удовлетворению «неистребимых детородных чувств» всецело находилось в искусительной власти сатаны, как это пытаются утверждать «бесплодные, а потому в самом существовании своем бессмысленные» монахи.