— Друзей! — воскликнул отец Лонгмар.— Друзей!.. Ах, сударь, неужели и вы полагаете, что они вас любили, все эти философы и куртизанки, которые до такой степени извратили вашу душу, что сам господь с трудом узнал бы в ней один из храмов, воздвигнутых им во славу свою!
Целую неделю прожил отец Лонгмар у бывшего откупщика, и никто его за это время не потревожил. Он соблюдал, насколько это было возможно, правила ордена и в урочные часы поднимался с тюфяка, чтобы на коленях читать ночные молитвы. Хотя оба они питались крайне скудно, он соблюдал пост и воздержание. Философ, с грустной улыбкой следивший за этим самоистязанием, однажды спросил:
— Неужели вы в самом деле думаете, что богу приятно видеть, как вы страдаете от холода и голода?
— Сам господь,— ответил монах,— подал нам пример страдания.
На девятый день пребывания варнавита на чердаке у философа Бротто, когда уже стемнело, понес своих плясунов торговцу игрушками с улицы Нев-де-Пти-Шан. Он возвращался довольный, что расторговался, как вдруг на бывшей площади Карусели навстречу ему устремилась, прихрамывая, молоденькая девушка в голубой атласной шубке, отделанной горностаем. Она бросилась к нему в объятия и обхватила его руками, как это делали во все времена те, кто молит о защите.
Она дрожала; сердце ее громко и часто билось. Восхищенный тем, сколь патетична была она при всей ее вульгарности, старый театрал Бротто подумал, что даже мадемуазель Рокур могла бы извлечь из этого зрелища кое-какую для себя пользу.
Девушка говорила прерывающимся голосом, понижая его до шепота из опасения, что ее услышат прохожие:
— Уведите меня, гражданин, спрячьте меня, умоляю вас! Они у меня в спальне, на улице Фроманто. Пока они подымались по лестнице, я укрылась у Флоры, моей соседки, а потом выпрыгнула из окна на улицу и повредила себе при этом ногу… Они гонятся за мной; они хотят засадить меня в тюрьму и казнить… На прошлой неделе они казнили Виргинию.
Бротто понял, что она говорит о делегатах Революционного комитета секции или о комиссарах Комитета общественной безопасности. Коммуна имела в ту пору добродетельного прокурора гражданина Шометта, преследовавшего публичных женщин как самых опасных врагов Республики. Он хотел очистить нравы. Правду сказать, девицы из Пале-Эгалите были неважные патриотки. Они сожалели о старом порядке и не всегда скрывали это. Некоторых из них уже гильотинировали как заговорщиц, и их трагическая судьба побудила многих им подобных последовать их примеру.
Гражданин Бротто спросил у девушки, чем вызвала она приказ об аресте.
Она поклялась, что ничего не знает, что ей не в чем себя упрекнуть.
— В таком случае, дитя мое, ты вне подозрений: тебе нечего бояться,— сказал Бротто.— Иди спать и оставь меня в покое.
Тогда она призналась во всем:
— Я сорвала с себя кокарду и крикнула: «Да здравствует король!»
Он пошел с ней вдоль пустынных набережных. Опираясь на его руку, она рассказывала:
— И не так уж я его люблю, короля-то; сами понимаете, я его никогда и не видала, и, быть может, он мало чем отличается от других людей. Но нынешние очень злы. Они жестоко обращаются с бедными девушками. Они меня мучат, притесняют и всячески оскорбляют; они хотят помешать мне заниматься моим ремеслом. Другого-то ведь у меня нет. Можете мне поверить, что, будь у меня другое ремесло, я бы не занималась этим… Чего они хотят? Они бесчеловечно преследуют слабых и беззащитных — молочника, угольщика, водоноса, прачку. Они успокоятся только тогда, когда восстановят против себя весь бедный люд.
Он посмотрел на нее: она показалась ему совсем ребенком. Ей уже не было страшно. Теперь она улыбалась и шла легко, лишь чуточку прихрамывая. Он спросил, как ее зовут. Она ответила, что ее имя Атенаис и что ей шестнадцать лет.
Бротто предложил отвезти ее, куда она хочет. У нее не было знакомых в Париже, но в Палезо была тетка-служанка, которая, может быть, приютит ее у себя.
Бротто принял решение.
— Пойдем, дитя мое,— сказал он.
И, взяв ее под руку, повел к себе.
В мансарде он застал отца Лонгмара за чтением молитвенника.
Он указал ему на Атенаис, которую держал за руку:
— Отец мой, это девушка с улицы Фроманто; она крикнула: «Да здравствует король!» Революционная полиция гонится за ней по пятам. Ей негде преклонить голову. Вы позволите ей переночевать здесь?
Отец Лонгмар захлопнул молитвенник.
— Если я вас правильно понял,— сказал он,— вы меня спрашиваете, сударь, может ли эта молодая дева, которой так же, как и мне, угрожает арест, ради своего временного спасения провести ночь в одной комнате со мной?
— Да, отец мой.
— На каком же основании я мог бы противиться этому? Разве я уверен, что я лучше ее, чтобы считать себя оскорбленным ее присутствием?
Он расположился на ночь в старом колченогом кресле, уверяя, что прекрасно выспится в нем. Атенаис легла на матрац. Бротто растянулся на соломенном тюфяке и задул свечу.
На колокольнях отзванивали часы и половины. Бротто не спал и прислушивался к дыханию монаха, смешивавшемуся с дыханием девушки. Взошла луна, образ и свидетельница его былых любовных утех, и ее серебряный луч, проникнув в мансарду, осветил белокурые волосы, золотистые ресницы, тонкий нос и пухлые пунцовые губы Атенаис, которая спала, сжав кулачки.
«Вот,— подумал он,— страшный враг Республики!»
Когда Атенаис проснулась, было уже совсем светло. Монах ушел. Бротто у оконца читал Лукреция и учился у латинской музы жить без страха и без желаний. Однако его одолевали и сожаления и тревоги.
Открыв глаза, Атенаис с удивлением заметила у себя над головой голые балки чердака. Но потом вспомнила все, улыбнулась своему спасителю и доверчиво протянула ему прелестные грязные ручки.
Приподнявшись на ложе, она указала пальцем на ветхое кресло, в котором провел ночь монах.
— Он ушел?.. Как по-вашему, он не донесет на меня?
— Нет, дитя мое. Трудно найти более порядочного человека, чем этот старый безумец.
Атенаис спросила, в чем проявляется его безумие. Когда же Бротто сказал, что он помешан на религии, она с серьезным видом стала укорять его, зачем он так говорит, и заявила, что люди без религии хуже скотов; что же касается ее, она часто молится богу в надежде, что он простит ей все грехи и по великой милости своей примет ее в лоно свое.
Заметив в руках у Бротто книгу, она решила, что это требник.
— Вот видите, и вы тоже молитесь богу! — воскликнула она.— Господь вознаградит вас за все, что вы сделали для меня.
Бротто ответил, что эта книга не требник и что она написана в то время, когда никаких треб еще не существовало; тогда она подумала, что это сонник, и спросила, нет ли в нем объяснения странному сну, который она видела этой ночью. Она не умела читать и понаслышке знала только эти два рода сочинений.
Бротто ответил, что книга эта объясняет только жизненный сон. Найдя ответ непонятным, красотка отказалась от мысли постигнуть его и окунула кончик носа в глиняную чашку, заменявшую Бротто серебряные тазы, которыми он пользовался прежде. Затем она тщательно и чрезвычайно деловито стала приводить в порядок свою прическу перед зеркальцем для бритья, принадлежавшим ее хозяину. Запрокинув белые руки над головой, она роняла время от времени несколько слов.
— По-моему, вы когда-то были богаты.
— Откуда ты это взяла?
— Сама не знаю. Но вы были богаты, и вы аристократ, я в этом уверена.
Она вынула из кармана серебряную иконку божьей матери в круглой оправе из слоновой кости, кусочек сахару, нитки, ножницы, огниво, два-три игольника и, отобрав то, что было ей нужно, принялась зашивать юбку, порванную в нескольких местах.
— Ради собственной безопасности, дитя мое, приколите вот это себе к чепцу! — сказал Бротто, протягивая ей трехцветную кокарду.
— Охотно сделаю это, сударь,— ответила она,— но это будет из любви к вам, а не из любви к народу.
Одевшись и тщательно прихорошившись, она взялась обеими руками за юбку и, как учили ее этому в деревне, сделала Бротто реверанс:
— Ваша покорнейшая слуга, сударь.
Она готова была отплатить своему благодетелю любым способом, но находила вполне уместным, что он от нее ничего не требовал и что она ничего не предлагала: ей казалось, что будет очень мило, если они так и расстанутся, соблюдая все правила приличия.
Бротто сунул ей в руку несколько ассигнаций, чтобы она могла добраться в почтовой карете до Палезо. Это была половина его состояния, и, хотя он славился своей щедростью по отношению к женщинам, ни с одной он еще не делился так по-братски всем, что имел.
Она спросила, как его зовут.
— Меня зовут Морис.
Он с сожалением раскрыл перед нею дверь мансарды.
— Прощайте, Атенаис.
Она поцеловала его.
— Господин Морис, если вы когда-нибудь вспомните обо мне, называйте меня Мартой: этим именем меня крестили, этим именем звали в деревне… Прощайте… Благодарю вас… Ваша покорнейшая слуга, господин Морис!
Надо было разгрузить переполненные тюрьмы, надо было судить,— судить без отдыха и передышки. Сидя вдоль стен, декорированных пучками ликторских прутьев и красными колпаками, подобно тому как их предшественники заседали среди королевских лилий, члены Революционного трибунала хранили важность и ужасающее спокойствие королевских судей. Общественный обвинитель и его помощники, измученные усталостью, изнуренные бессонницей и алкоголем, с величайшим усилием стряхивали с себя оцепенение: вконец расшатанное здоровье делало их трагичными. Присяжные, люди различные по происхождению и по характеру, одни образованные, другие невежественные, подлые или великодушные, кроткие или свирепые, лицемерные или искренние,— все они перед лицом опасности, угрожавшей отечеству и Республике, испытывали или притворялись, будто испытывают, одну и ту же тревогу, одно и то же пламенное горение; все они, жестокие из добродетели или из страха, составляли одно существо, одну глухую, разъяренную голову, одну душу, одного апокалипсического зверя, который, выполняя свое естественное назначение, обильно сеял вокруг себя смерть. Эмоциональные как в снисходительности, так и в беспощадности, они иногда под влиянием в