— Что у тебя здесь? — замирает он в районе голеней.
Сапоги.
Искренне улыбаюсь. Мент остолбенело упирается в мою обувь. Сапоги чешские, недорогие и вряд ли могут представлять для мента ценность, но они на мне, и хотя всего лишь первый день, всего пару часов, но они уже заряжены моими флюидами. Впрочем, они могли показаться ему принадлежностью к какому-нибудь из трехбуквенных ведомств.
Мент уставился на обувь, и я вспоминаю Руслана, я обращаюсь к прочим источникам — убийство за сапоги!
Руки дергаются вниз. Неужели я намеревался разуться? Мент презрительно меряет меня взглядом.
Среди сидящих — брань и ссоры. Сосед в шубейке пытается через меня ударить мальчика в аналогичной одежде.
— Фамилия?!
— Скоба.
— Будешь выебываться, отправлю в вытрезвитель, — грозит кулаком Четыре Звезды.
Его отвлекает возня. Доставлены двое. Дрались. Выясняется, один из них — курсант военного училища.
— Что он тебе сделал?
— Куртку разорвал, — чеканит курсант.
— Пиши на возмещение ущерба.
— Да он же мою девушку... — разевает рот гражданский.
— Сядь. Быстро сядь! — толкает его полный возмущения мент.
Дежурная по залу щурится, она ищет второго.
— Послушайте, — начинаю я.
— Куда?! — толкает в плечо русоволосый с улыбкой. Растягиваю в ответ рот: я готов стать подобострастным, лишь бы вырваться из адского круга.
Прерви хронику, начнешь вновь с красной строки. Вспомни, не присутствовало ли в тебе кроме страха и любопытства тайной веры — все обойдется? И не благодаря невиновности, а в силу проверенной непотопляемости?..
Я вновь изучаю присутствующих. Менты из породы развращенных земледельцев. Точнее, из тех, кто занял места земледельцев, истребив истинных.
Среди задержанных — превалирование кричащей нестандартности. Оба соседа в ложных мехах кипят от энергии. Их невоспитанные тела буквально трясет от гнева и ужаса. Я любуюсь ими, не теша себя надеждой, — они не гарантированы от роковых шагов. В их мозгу заложена модель распада.
Мальчик из семьи торговых работников доказывает о свою непричастность к правонарушению. Мне трудно описать, как это определяется, но, согласитесь, в наше время принадлежность к любому клану чувствуется моментально. Подростка насильно усаживают. Почему им спокойней, когда все сидят? Боятся побега?
«И снится нам не рокот космодрома...» — шипит из дистрофичного динамика второе отделение.
Заволакивают пьяного парня. Дружок соседа справа ухитрился смыться, и добычу усаживают на пустое место. Парень ехидно улыбается.
— Что? — словно по телепатическому зову, наклоняется мент.
Парень демонстрирует удостоверение постового милиционера.
— Дай сюда, — протягивает руку мент.
— Не тебе, — парень водит пальцем и прячет удостоверение.
— Товарищ подполковник, — обращается мент к вошедшему, — тут наш попался.
— Сказано было — своих не брать.
Высший чин понимающе смотрит на удостоверение.
— Больше не напивайся.
И к подчиненным:
— Армию и флот тоже не брать.
— Товарищ подполковник, — вопреки вето распрямляюсь и подхожу к высшему здесь чину. — Со мной произошла ошибка. Я не оказывал сопротивления и...
— Фамилия. — Взгляд на волосы. Пятнадцать лет зад их можно было безнаказанно обкарнать. Можно было исполосовать брюки. Можно было оставить меня наедине с боевыми сверстниками.
— Вокинжеков.
Две Большие Звезды тасует рапорта.
— Так вот же подпись свидетеля. Это сроком пахнет.
— Да я просто хотел выйти из зала.
— В отделении разберутся.
Вталкивают девицу. За ней следует молодой человек. Она с порога начинает орать на ментов, требует немедленно врача ввиду сердечного приступа. Менты хохочут. Молодой человек деликатно удаляется.
— Ты сам пьяный, — отстраняет девица мента. — Дайте мне позвонить. Я могу умереть!
Хохот, брань, хохот. Задержанные стебутся, Скоба резюмирует: «Дура!»
— Кто ей дал контрамарку? — голос из-за мундиров.
— Кто тебе дал контрамарку?
— Я вам не собираюсь отвечать!
Четыре Звезды покачивает головой.
— Дай сюда сумку, — вырывает предмет у пьяного мальчика чубастый.
— Что это?
— Кимоно. Я дзюдо занимаюсь.
— Тебе в отделении покажут дзюдо!
— Этого тоже? — обо мне мент.
— Да. Второго дать в помощь? — ухмыляется капитан.
— Не таких бугаев доставлял.
— Да я же ничего не сделал. Ну как так можно?!
Мы поднимаемся по лестнице.
— Наверх? — недоумеваю я.
— Да, наверх, — будто бы я о чем-то проговорился, повторяет мент.
Выходим на плац. Меня запихивают в фургон. Но почему же мы подымались? В какой точке комплекса меня затолкали в машину?
Посмотревший на мои сапоги сопровождает нас в фургоне.
— Ты что, твою мать?!
Я ненароком прошелся по его ногам. Он, может быть, ожидал нападения, обознался в ситуации, но не был бы шокирован побоями, и тон его странен.
Большинство мальчиков из пикета — здесь. Куда нас везут? На расстрел? Теперь моя очередь метаться в неведении.
Напротив мента расположились два дружинника. Для поддержки? Для контроля общественности?
— Курить по одному! — командует мент. — Первыми курят товарищи дружинники, потом по очереди. Что я сказал?! Сейчас курю я! — мент замечает у себя сигарету. Он на той стадии опьянения, когда искусственная бодрость сменяется флегмой. Однако мент борется. Его долг — доставить партию нарушителей в отделение, а потом, вплоть до утра может быть, еще и еще блистать всеми доблестями эмведешника. Неизвестно, хорошо или плохо окажется опорожнить еще стакан-другой, хотя, появись такая возможность, он ни в коем случае не откажется.
— Всем сесть! — багровеет мент. — Я что сказал! Я мужик добрый, но если меня разозлить, тут уж никому не поздоровится. — Он с озорством оглядывает нас.
— В отделении на Гужбанской знаешь как пиндят! — смеется мальчик.
В гомоне я оплакиваю эпоху дуэлей. Я вызвал бы после всех пертурбаций каждого из ментов и смыл бы незаслуженный позор в равной схватке.
Я молю о войне или хотя бы аварии. Я взбешен и испуган, заинтересован и расстроен, но более всего — бессилен, и это невыносимо.
Они будут причинять мне боль и травмировать мое тело — издеваться над тем, что я созидаю и воспитываю.
15 суток — это: товарищеский суд, лишение премий и тринадцатой, позор и новое мнение.
У меня единственное средство. Я обращаюсь к высшим силам с просьбой провести меня сквозь это испытание и отпустить в мир до истечения суток.
Нас конвоируют в отделение. Я ощущаю исполнение определенного ритуала на каждом этапе сегодняшней пьесы. У меня отсутствуют статистические данные для выводов. Впрочем, все шаманство ментов имеет целью уничижение личности задержанного — это очевидно.
Нас рассаживают в приемной. За столом — средних лет с сонным лицом. Я почему-то не помню, что было прикреплено к его погонам — звездочки или лычки. За пуленепробиваемым оргстеклом — ожиревший богатырь с усами Поддубного. У него вроде бы мерцало сколько-то звезд.
Пока не началось дознание и очные ставки, признаюсь, что, несмотря на полную непричастность, в редкие дни я сам мечтаю о высоких знаках отличия. Чур!
Влекут сердечницу. Она тщетно артачится. Я предлагаю ей свое место. Она вроде бы не оценивает неуместной галантности и плюхается на стул посреди дежурной.
Я, в общем-то, наращиваю и компоную излагаемый материал: не все умещают рамки рассказа, и в него не вошло (не войдет) то, что было (или не было). Вкратце о данном моменте: общий гул, окрики, осторожный стеб, задержанных разъединяют, уводят, из соседнего коридора слышны гаммы возмущения. Наследник торговых работников передает своему соседу зажигалку.
— Вы думаете, вас здесь будут грабить, — замечает манипуляции усач. — Вас здесь не собираются грабить.
Ребята смущены. Предмет возвращается хозяину.
Девица не желает угомониться. Она требует медицинскую помощь, восклицает диагноз, рвется к телефонному аппарату. Ей сулят камеру. Их — две. Первая обозревается не вся через смотровое стекло, но в ней, видимо, ни души. Во второй — маломерной, не по славянскому гостеприимству, — скромно сидит прилично одетая особа. Воспитанный официальным так называемым искусством тотчас угадает именно в ней наиболее коварного рецидивиста. Я не представляю, в чем ее вина. На языке сохнет вопрос к ментам, но обращение «скажите, а эта женщина...» и так далее прозвучит чересчур наивно, и я продолжаю фиксировать материал.
Девицу определяют в камеру.
— Люся, научи ее, как себя вести, — несколько по-родственному обращается мент к загадочной персоне. Может быть, она посажена для урезонивания крикунов?
Девица плюет в милиционера. Он отскакивает, смеется: «Ну, еще разок!» — и шагает в камеру... Плевок. Мент выходит и захлопывает дверь.
Я вспоминаю о молчаливой клятве, данной непокорной девушке. Я тоже клянусь охмелевшей истеричке запечатлеть в документальной прозе непредвиденные мытарства. Клянусь и улыбаюсь тому, что оба мы — гномики по сравнению с духом привидевшихся стоиков.
Самое страшное все-таки смерть, но я согласен выбрать ее, лишь бы не физическая расправа. Смирюсь со словесной грубостью, но не стерплю насилия. Признаться, меня в детстве столько били, что я неуправляем после пощечины. А вдруг стерплю? Это ведь надежда на благополучный исход. Их умение раздавливать личность послужит анестезией. Что у меня, собственно, имеется? Вера, идея? Так, если всерьез. Впрочем, это и составляет их первоочередную задачу: чтобы я осознал себя ничтожеством, тогда со мной можно обращаться как заблагорассудится. Мертвецы, вы ищете ахиллесову пяту? Полагаю, сегодня она не обнаружится.
Дежурный подзывает по очереди к столу, или просто громко произносит фамилию с места, или не спрашивает повторно данных, а тычет пальцем в рапорт как бы в назидание третьему, видимо ассистенту, также усатому, только «по-польски».