Отдельные сателлиты, обычно пенсионеры, трудоустраивались на предприятие реабилитации гидросферы вахтенными по вагон-бытовке, однако «олимпийцы» их неизбежно «раскручивали» и, ограбленные и избитые, примкнувшие отторгались от стаи. Приток кадров осуществлялся преимущественно из «откинувшихся». Их приводили те, кто уже был в штате.
22.10. На набережной стоит дом с башней. Когда извержение заката натягивает пурпурно-желтый экран, башня постепенно теряет свой цвет, превращаясь в контур. Я обращаюсь от Ван Гога к Куросаве, констатируя всепожирающую страсть выделить собственную индивидуальность. Осколки речи летят через реку и метеоритами вонзаются в мое сердце. Из меня, как из фигур Мура, бытие выкрадывает куски, и я каменею на берегу, осязая сквозные дыры. Мне необходимо кого-то увидеть, общаться, — я не могу остаться один — я все же лирик, — я закладываю дверь на топорище и валюсь на топчан. Одни — по зову, другие — без спросу — меня оккупируют фантомы.
Мне все же необходимо воспрянуть и отважиться на путь. Загадываю облик каждого силуэта, предчувствую — вот-вот... но мрак враждебней: мне не на что уповать.
В эманации фонаря различаю нечто. Около кустов заиндевело скрюченное тело. Приближаюсь. Аптека. Касаюсь ботинком. Тело в бешеном ритме начинает имитацию сексуальных пассов. Окликаю. Аптека переворачивается. Лицо отпечатало рельеф гравия. Ухожу.
03.27. Пробуждаюсь от стука. Смотрю на часы. В дверях, как отражение через рябь, пульсирует Аптека. «Тятя, тятя, наши сети...» — так струи несутся по стеклу электрички, как по его лицу. Голова трясется, как центрифуга.
— Отходняк, — различается среди конвульсий. — Пусти, пожалуйста.
Указываю на «девичью». Истребив ковш воды, гость исчезает в импровизированной раздевалке в конце фургона.
07.25 — Я всякие системы с девяти лет пью, — реминисцирует Аптека за чаем. — А в семнадцать лет так нажрался, чувствую, сердце не ходит. Рукой мну — не слышно. Дома — один. Ну, думаю, все. Я за края стола ухватился и что было мочи грудью об стол — жах! И еще раз! И ведь как зверь эту систему почувствовал. Застучало и затикало. Матка приходит: «Ты что такой бледный?» Я рассказываю. Она говорит, так ты сам себе закрытый массаж сердца обеспечил. А вообще-то, я тебе скажу, отличным спортсменом был: выполнил мастера по штанге. На меня вся улица оборачивалась. — Еще бы: одни мышцы! И все вот эта система. А как до аптеки докатился, тут — край. Не выбраться.
Бытовка обеспечивает Аптеке больший комфорт, чем нежилой фонд, и он всячески пытается определиться в ней на ночь. Меня, конечно, устраивает его присутстие и в любое другое время, совпадающее с моей вахТой: я оставляю Аптеке ключ и отправляюсь по своим делам. Если мне удается заглянуть в течение суток на стоянку фургона, то я нахожу его узурпированным роем хроников, в среде которых радушным хозяином выступает Аптека. Другие вахты тоже вполне удовлетворяет наличие Аптеки, и он превращается в зримого домового.
Иногда, когда я — на вахте, мне кажется вдруг, что за стеклами возникает незнакомое изображение. Я вроде бы вправе застопорить взгляд, но в обращении с «олимпийцами» мне кажется лишним акцентировать какое-либо внимание на внутриклановой жизни. Благодаря этому моя политика определяется как «вне игры», и я, словно бесплотный, в общем-то не учитываюсь в любого рода «разборках».
От молочного магазина с пакетом кефира дрейфует Марьиванна. Со стороны бассейна меняет масштаб «Победа» прораба. Я столбенею, озаренный моментом...
— Представляешь, мы открываем дверь, — всплескивает ладонями Марьиванна, — а перед нами ведро и опорожняющийся анус. Мы сразу даже не поняли, в чем дело. Оказалось, это Аптека завел себе пассию. — Марьиванна как червяка фиксирует сигарету. Рот — в кефире.
— Я вчера опять предался Бахусу.
Спутница Аптеки оказалась матерью двоих детей, мальчика и девочки, шести и трех лет, лишенной родительских прав. До этого она лишилась работы, соответственно с этим определенных законами прав. Государство не лишило ее еще последнего: дома в области, который, собственно, и прельстил Аптеку. Авансом он испытал шик домовладения, предвкушал посевы «травы», организацию самогоноварения и сдачу «номеров» на ночь. Пожалуй, все это могло стать реальностью после бракосочетания, о котором толковали «молодые», а пока тратили дни на сбор «стекла», сдачу в пункт приема и реализацию дивидендов через аптеку, а если выпадал барыш — через гастроном.
Одни и те же эпизоды реминисцировались и трактовались «олимпийцами» в неограниченных дублях, и Душман при каждой интерпретации оттачивал сюжет о дне рождения Аптеки.
— Я как-то прихожу на работу, а Аптека мне говорит: дай мне рубль, в долг, у меня день рождения. Ну, он мне и так солидно должен, но тут, я думаю, день рождения, дал, но спрашиваю: тебе что, только добавить? Он улыбается и говорит: этого хватит. Я только закурил, а он уже здесь. Готово, говорит. Садись, отметим. Ну, я думаю, мало ли там что, вдруг в долю вошел и ему отлили, что с него взять? А он с деловым видом выставляет на стол пузырьки. Штук пять себе и мне столько же. Давай, говорит, примем. Я ему говорю: ты знаешь, я чего-то не хочу. Он обрадовался, аж задрожал: так я их все один могу выпить? Давай, говорю. Он все в стакан слил, засадил и говорит: скоро заберет. И точно, его буквально заколошматило, аж со рта пена поперла. Я думал, сдохнет. Не знаю, что это за кайф такой, когда тебя как от 220 колотит.
Гуманизм Панча меня поражает. Он не увольняет рабочих, которые не появляются на участке по нескольку месяцев. Пара дней, неделя — это после аванса и получки — норма. «Во-первых, я жалею семью, во-вторых, ну куда он денется? В-третьих, когда они пропьются, то выйдут на работу и станут работать так, как мне это надо. Где он сможет работать, если не здесь? У меня же — курорт. Я говорю так: от меня в тюрьму или на тот свет! Другого пути нет!»
Особо отличившиеся по прогулам остаются с Панчем и Атаманом в фургоне, где с ними проводится идеологическая работа. Хрусталь «задвинул» около пяти месяцев. В объяснительной он покаялся, что встретил женщину, они полюбили друг друга, уединились в Н-ской области, там он подрядился на строительство свинарника и поэтому не мог случиться на основной работе. «Им — всю капусту, а мне — тридцатник. Вот гады! Или по статье. А куда денешься?» — «А чего ты не обратишься куда следует?» — «Чтоб они меня на зону отправили? У них все схвачено». — «Так тебе что, табель за все дни проставили?» — «До единого».
Панч понимал стабильность треугольника. Первоначальный прораб отказывался от многих акций, и Панч предложил ему уволиться по собственному желанию, чтобы не портить зря документы. К этому времени о прорабе было составлено соответствующее мнение, написаны кое-какие служебные бумаги. Он сдался. Атаман занял место прораба. Требовался третий.
Я чувствовал исследовательский взгляд Панча. Он любил заставлять людей подолгу ждать его аудиенции или назначать время, в которое сам оказывался в ином месте. С буддийским снисхождением я ждал, когда кончатся его «разборки» с плавсоставом и «работягами». Осенью я был переведен в Ульянку. Когда Панч с Атаманом приехали в мою вахту, на «Пруды», я понял: выбор сделан. Мне не оставалось шанса для отступления. «В тюрьму или на тот свет» — это не только смешно: у меня семья. Я поймал Атамана на якобы заочной претензии персонала к моему статусу на участке. Утром я оставил Эгерии заявление на увольнение.
— Он тебя не отпустит. Вот увидишь, он заставит тебя стать старшим мастером.
...Ребенком я обожал имитировать смерть. Эрзац подвига проникал в мировоззрение, как в организм вакцина во время профилактических инъекций против столбняка. Стоя на берегу, я усматриваю инерцию геройства в возвращении катеров. Как верный конь доставляет седока в свой стан, так теплоходы транспортируют на участок капитанов, тряпочными куклами повисших на штурвалах. Препарированная в кранец резиновая покрышка тычется в знакомый причал, как коровий нос в стойло. Впечатление пустого кубрика. Однако, всмотревшись, я вроде бы опознаю регалии на плечах штурманки. Впрочем, вещь может быть просто накинута на штурвал или сиденье. Я — не старший мастер, а тот же вахтенный по вагон-бытовке. Я отвечаю за сохранность катеров после сдачи ключей. Если флот не запаркован до определенного часа, я обязан доложить о ситуации диспетчеру. Мой спуск на причал может быть трактован глазами инкогнито как любопытство или должностное рвение. Но я остаюсь на берегу также ради любопытства, поскольку оказываюсь неким сторожем, размышляющим о том, почему сегодня, как и вчера, весь штат участка пьян и к чему все это приведет, поскольку на других службах то же стремление к распаду, да и на остальных предприятиях, да и во всей державе. «Если даже пятьдесят процентов населения будут спиваться после 35 лет, то государству это существенно не повредит», — резюмирует Панч свое кредо, а во мне зачинается мысль о том, что он — руководитель и, соответственно, коммунист — индифферентен к вырождению нации, а я (не скажу — кто), я же, оказывается, готов протянуть руку чужим, генетически враждебным людям.
2. НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ
...Этот неожиданный уют мы запомним. Он замаячит звездочкой в черном небе нашей жизни. Нам не нужны слова, излишни даже взгляды, указующие: «Обрати внимание!» Тепло, и дождь не проникает в наше убежище. Костер — условен. Доносится пунктир просодии. «Когда у вас будут такие, мне сошьют по последнему парижскому образцу», — вешает обесцвеченные джинсы на ржавую арматуру брат. Не стесняясь голых тел, мы разжигаем костер в развалинах чьей-то, видимо, дачи: солнце наполовину срезано заливом, со стороны, разорванная ветром, настаивает на своем существовании мелодия. Мне все так же хочется прикоснуться к брату: меня восторгают его плечи, а главное, шея: желтые стружки волос гирляндами покачиваются, когда он отстраняет голову, восклицая. Наш друг тоже чудесен: он совсем сумасшедший, и это сводит с ума нас: меня и брата; иногда вкрапляя лоскуты грузинской речи, он просто кричит, и это замечательно, — вокруг ведь почти никого, только кто-то, посылающий нам мотив, внезапный порыв ветра, вздох залива, крик птицы, дождь. Я подымаюсь, иду к воде. Я замечаю дождь, я поеживаюсь, я запрокидываю голову. Брат с любовью смотрит на меня — я знаю это. Во взгляде боль — он заново переживает мою хромоту. «Ничего-ничего», — хочется повернуться к нему, но это излишне, он все понимает. Наш друг прерывает беседу, сверлит глазами брата, переводит взгляд на меня, — взгляд его зол — он бесится, бессильный помочь мне, не видя врага, привыкший противоборствовать всему свету. «Что же произошло за это время? Чем мы занимались? Почему он повесился?» — могу я спросить брата и, может быть, должен, и не только спросить, а устроить словесную битву, добиваясь от него чего-то, но что можно добиться теперь от этого озлобленного человека с черным лицом? Брат уставился на меня — да, я кажусь иногда странно молодым, мне мучительно видеть это в огрызке зеркала, но я смотрю, я радуюсь и печалюсь, я жду наступления смерти. Я всего лишь носитель незримой ракеты — озарения. Я — одарен, и это — бремя. Хотя и счастье. Секс и самоутверждение — два рукава заплетенной косы, подобия моей личности. Творчество, как немногое, дост