Остров — страница 70 из 81

Отдельные сателлиты, обычно пенсионеры, трудоустраивались на предприятие реабилитации гидросферы вахтенными по вагон-бытовке, однако «олимпийцы» их неизбежно «раскручивали» и, ограбленные и избитые, примкнувшие отторгались от стаи. Приток кадров осуществлялся преимущественно из «откинувшихся». Их приводили те, кто уже был в штате.

22.10. На набережной стоит дом с башней. Когда извержение заката натягивает пурпурно-желтый экран, башня постепенно теряет свой цвет, превращаясь в контур. Я обращаюсь от Ван Гога к Куросаве, констатируя всепожирающую страсть выделить собственную индивидуальность. Осколки речи летят через реку и метеоритами вонзаются в мое сердце. Из меня, как из фигур Мура, бытие выкрадывает куски, и я каменею на берегу, осязая сквозные дыры. Мне необходимо кого-то увидеть, общаться, — я не могу остаться один — я все же лирик, — я закладываю дверь на топорище и валюсь на топчан. Одни — по зову, другие — без спросу — меня оккупируют фантомы.

Мне все же необходимо воспрянуть и отважиться на путь. Загадываю облик каждого силуэта, предчувствую — вот-вот... но мрак враждебней: мне не на что уповать.

В эманации фонаря различаю нечто. Около кустов заиндевело скрюченное тело. Приближаюсь. Аптека. Касаюсь ботинком. Тело в бешеном ритме начинает имитацию сексуальных пассов. Окликаю. Аптека переворачивается. Лицо отпечатало рельеф гравия. Ухожу.

03.27. Пробуждаюсь от стука. Смотрю на часы. В дверях, как отражение через рябь, пульсирует Аптека. «Тятя, тятя, наши сети...» — так струи несутся по стеклу электрички, как по его лицу. Голова трясется, как центрифуга.

— Отходняк, — различается среди конвульсий. — Пусти, пожалуйста.

Указываю на «девичью». Истребив ковш воды, гость исчезает в импровизированной раздевалке в конце фургона.

07.25 — Я всякие системы с девяти лет пью, — реминисцирует Аптека за чаем. — А в семнадцать лет так нажрался, чувствую, сердце не ходит. Рукой мну — не слышно. Дома — один. Ну, думаю, все. Я за края стола ухватился и что было мочи грудью об стол — жах! И еще раз! И ведь как зверь эту систему почувствовал. Застучало и затикало. Матка приходит: «Ты что такой бледный?» Я рассказываю. Она говорит, так ты сам себе закрытый массаж сердца обеспечил. А вообще-то, я тебе скажу, отличным спортсменом был: выполнил мастера по штанге. На меня вся улица оборачивалась. — Еще бы: одни мышцы! И все вот эта система. А как до аптеки докатился, тут — край. Не выбраться.

Бытовка обеспечивает Аптеке больший комфорт, чем нежилой фонд, и он всячески пытается определиться в ней на ночь. Меня, конечно, устраивает его присутстие и в любое другое время, совпадающее с моей вахТой: я оставляю Аптеке ключ и отправляюсь по своим делам. Если мне удается заглянуть в течение суток на стоянку фургона, то я нахожу его узурпированным роем хроников, в среде которых радушным хозяином выступает Аптека. Другие вахты тоже вполне удовлетворяет наличие Аптеки, и он превращается в зримого домового.

Иногда, когда я — на вахте, мне кажется вдруг, что за стеклами возникает незнакомое изображение. Я вроде бы вправе застопорить взгляд, но в обращении с «олимпийцами» мне кажется лишним акцентировать какое-либо внимание на внутриклановой жизни. Благодаря этому моя политика определяется как «вне игры», и я, словно бесплотный, в общем-то не учитываюсь в любого рода «разборках».

От молочного магазина с пакетом кефира дрейфует Марьиванна. Со стороны бассейна меняет масштаб «Победа» прораба. Я столбенею, озаренный моментом...

— Представляешь, мы открываем дверь, — всплескивает ладонями Марьиванна, — а перед нами ведро и опорожняющийся анус. Мы сразу даже не поняли, в чем дело. Оказалось, это Аптека завел себе пассию. — Марьиванна как червяка фиксирует сигарету. Рот — в кефире.

— Я вчера опять предался Бахусу.

Спутница Аптеки оказалась матерью двоих детей, мальчика и девочки, шести и трех лет, лишенной родительских прав. До этого она лишилась работы, соответственно с этим определенных законами прав. Государство не лишило ее еще последнего: дома в области, который, собственно, и прельстил Аптеку. Авансом он испытал шик домовладения, предвкушал посевы «травы», организацию самогоноварения и сдачу «номеров» на ночь. Пожалуй, все это могло стать реальностью после бракосочетания, о котором толковали «молодые», а пока тратили дни на сбор «стекла», сдачу в пункт приема и реализацию дивидендов через аптеку, а если выпадал барыш — через гастроном.

Одни и те же эпизоды реминисцировались и трактовались «олимпийцами» в неограниченных дублях, и Душман при каждой интерпретации оттачивал сюжет о дне рождения Аптеки.

— Я как-то прихожу на работу, а Аптека мне говорит: дай мне рубль, в долг, у меня день рождения. Ну, он мне и так солидно должен, но тут, я думаю, день рождения, дал, но спрашиваю: тебе что, только добавить? Он улыбается и говорит: этого хватит. Я только закурил, а он уже здесь. Готово, говорит. Садись, отметим. Ну, я думаю, мало ли там что, вдруг в долю вошел и ему отлили, что с него взять? А он с деловым видом выставляет на стол пузырьки. Штук пять себе и мне столько же. Давай, говорит, примем. Я ему говорю: ты знаешь, я чего-то не хочу. Он обрадовался, аж задрожал: так я их все один могу выпить? Давай, говорю. Он все в стакан слил, засадил и говорит: скоро заберет. И точно, его буквально заколошматило, аж со рта пена поперла. Я думал, сдохнет. Не знаю, что это за кайф такой, когда тебя как от 220 колотит.


Участок. Выбор.

Гуманизм Панча меня поражает. Он не увольняет рабочих, которые не появляются на участке по нескольку месяцев. Пара дней, неделя — это после аванса и получки — норма. «Во-первых, я жалею семью, во-вторых, ну куда он денется? В-третьих, когда они пропьются, то выйдут на работу и станут работать так, как мне это надо. Где он сможет работать, если не здесь? У меня же — курорт. Я говорю так: от меня в тюрьму или на тот свет! Другого пути нет!»

Особо отличившиеся по прогулам остаются с Панчем и Атаманом в фургоне, где с ними проводится идеологическая работа. Хрусталь «задвинул» около пяти месяцев. В объяснительной он покаялся, что встретил женщину, они полюбили друг друга, уединились в Н-ской области, там он подрядился на строительство свинарника и поэтому не мог случиться на основной работе. «Им — всю капусту, а мне — тридцатник. Вот гады! Или по статье. А куда денешься?» — «А чего ты не обратишься куда следует?» — «Чтоб они меня на зону отправили? У них все схвачено». — «Так тебе что, табель за все дни проставили?» — «До единого».

Панч понимал стабильность треугольника. Первоначальный прораб отказывался от многих акций, и Панч предложил ему уволиться по собственному желанию, чтобы не портить зря документы. К этому времени о прорабе было составлено соответствующее мнение, написаны кое-какие служебные бумаги. Он сдался. Атаман занял место прораба. Требовался третий.

Я чувствовал исследовательский взгляд Панча. Он любил заставлять людей подолгу ждать его аудиенции или назначать время, в которое сам оказывался в ином месте. С буддийским снисхождением я ждал, когда кончатся его «разборки» с плавсоставом и «работягами». Осенью я был переведен в Ульянку. Когда Панч с Атаманом приехали в мою вахту, на «Пруды», я понял: выбор сделан. Мне не оставалось шанса для отступления. «В тюрьму или на тот свет» — это не только смешно: у меня семья. Я поймал Атамана на якобы заочной претензии персонала к моему статусу на участке. Утром я оставил Эгерии заявление на увольнение.

— Он тебя не отпустит. Вот увидишь, он заставит тебя стать старшим мастером.

...Ребенком я обожал имитировать смерть. Эрзац подвига проникал в мировоззрение, как в организм вакцина во время профилактических инъекций против столбняка. Стоя на берегу, я усматриваю инерцию геройства в возвращении катеров. Как верный конь доставляет седока в свой стан, так теплоходы транспортируют на участок капитанов, тряпочными куклами повисших на штурвалах. Препарированная в кранец резиновая покрышка тычется в знакомый причал, как коровий нос в стойло. Впечатление пустого кубрика. Однако, всмотревшись, я вроде бы опознаю регалии на плечах штурманки. Впрочем, вещь может быть просто накинута на штурвал или сиденье. Я — не старший мастер, а тот же вахтенный по вагон-бытовке. Я отвечаю за сохранность катеров после сдачи ключей. Если флот не запаркован до определенного часа, я обязан доложить о ситуации диспетчеру. Мой спуск на причал может быть трактован глазами инкогнито как любопытство или должностное рвение. Но я остаюсь на берегу также ради любопытства, поскольку оказываюсь неким сторожем, размышляющим о том, почему сегодня, как и вчера, весь штат участка пьян и к чему все это приведет, поскольку на других службах то же стремление к распаду, да и на остальных предприятиях, да и во всей державе. «Если даже пятьдесят процентов населения будут спиваться после 35 лет, то государству это существенно не повредит», — резюмирует Панч свое кредо, а во мне зачинается мысль о том, что он — руководитель и, соответственно, коммунист — индифферентен к вырождению нации, а я (не скажу — кто), я же, оказывается, готов протянуть руку чужим, генетически враждебным людям.


2. НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ


...Этот неожиданный уют мы запомним. Он замаячит звездочкой в черном небе нашей жизни. Нам не нужны слова, излишни даже взгляды, указующие: «Обрати внимание!» Тепло, и дождь не проникает в наше убежище. Костер — условен. Доносится пунктир просодии. «Когда у вас будут такие, мне сошьют по последнему парижскому образцу», — вешает обесцвеченные джинсы на ржавую арматуру брат. Не стесняясь голых тел, мы разжигаем костер в развалинах чьей-то, видимо, дачи: солнце наполовину срезано заливом, со стороны, разорванная ветром, настаивает на своем существовании мелодия. Мне все так же хочется прикоснуться к брату: меня восторгают его плечи, а главное, шея: желтые стружки волос гирляндами покачиваются, когда он отстраняет голову, восклицая. Наш друг тоже чудесен: он совсем сумасшедший, и это сводит с ума нас: меня и брата; иногда вкрапляя лоскуты грузинской речи, он просто кричит, и это замечательно, — вокруг ведь почти никого, только кто-то, посылающий нам мотив, внезапный порыв ветра, вздох залива, крик птицы, дождь. Я подымаюсь, иду к воде. Я замечаю дождь, я поеживаюсь, я запрокидываю голову. Брат с любовью смотрит на меня — я знаю это. Во взгляде боль — он заново переживает мою хромоту. «Ничего-ничего», — хочется повернуться к нему, но это излишне, он все понимает. Наш друг прерывает беседу, сверлит глазами брата, переводит взгляд на меня, — взгляд его зол — он бесится, бессильный помочь мне, не видя врага, привыкший противоборствовать всему свету. «Что же произошло за это время? Чем мы занимались? Почему он повесился?» — могу я спросить брата и, может быть, должен, и не только спросить, а устроить словесную битву, добиваясь от него чего-то, но что можно добиться теперь от этого озлобленного человека с черным лицом? Брат уставился на меня — да, я кажусь иногда странно молодым, мне мучительно видеть это в огрызке зеркала, но я смотрю, я радуюсь и печалюсь, я жду наступления смерти. Я всего лишь носитель незримой ракеты — озарения. Я — одарен, и это — бремя. Хотя и счастье. Секс и самоутверждение — два рукава заплетенной косы, подобия моей личности. Творчество, как немногое, дост