Раненый офицер на верхней полке очнулся и тяжело заворочался, наверное, у него была ранена не только голова, но и легкие, поскольку с каждым вдохом он хрипел, внутри у него клокотало и булькало. Думаю, он стыдился этих своих звуков, поэтому он то и дело включал заводную шкатулку, игравшую одну и ту же мелодию. Странно, но эта музыка ничуть не раздражала, это была глупая детская песенка про веселых утят, которые одурачили прожорливого крокодила и зажили счастливо на солнечном берегу. Каждый раз, когда в проигрывателе заканчивалось электричество, раненый упрямо взводил пружину, запуская миниатюрную динамо-машину, добывавшую ток и запускавшую воспроизведение утят. Я очень быстро привыкла к этой песенке, она оказалась привязчивой и крутилась в голове без перерыва, однако во время очередного проигрыша в аппарате что-то оборвалось, и музыка закончилась, утята уже не плясали вокруг воды. Вероятно, лопнула пружина.
Тогда офицер начал говорить. Я давно заметила – многие совсем незнакомые люди в моем присутствии начинают болтать так, словно мы старые друзья, причем часто рассказывают больше, чем хотелось бы слышать. Особо разговорчивость просыпается тогда, когда люди узнают сферу интересов, слово «футурология» оказывает на собеседника волшебное действие, звучит как заклинание, пробуждающее неожиданное красноречие. В футурологии разбираются все, во всяком случае, у нас за проливом. Здесь же ситуация немного другая, про будущее приходится выспрашивать, но вообще поболтать, не про будущее, как я заметила, любят. Вот и раненый офицер.
Когда его музыкальная машинка испортилась, он помолчал немного, а потом безо всякого предупреждения принялся рассказывать о том, что все очень плохо. Нет, сначала все было хорошо, его сосед по улице, прослуживший на Сахалине всего четыре года, вернулся домой в полнейшем довольствии, и дело не в жалованье, которое, по нынешним меркам, недурно, но еще и в широчайших возможностях получать всевозможные доходы с разных сторон. Сосед раненого офицера с верхней полки, пребывая в частях самообороны по части обеспечения, быстро встрял в нужное место и наладил снабжение гарнизонов обмундированием, в результате чего сейчас жил в двухэтажном домике с садом и маленьким прудиком. Сам офицер, в тот момент как раз заканчивавший высшие офицерские курсы, насмотревшись на соседскую удачу, вызвался интендантом на Сахалин.
Очень быстро молодой офицер нашел несколько достаточно необременительных способов возвышения своего имущественного статуса – он договорился с многочисленными гарнизонными поварами, которые умели готовить вкусно, но бережно, а все сэкономленное интендант весьма выгодно менял на тайные снадобья, производимые китайскими врачевателями; снадобья офицер переправлял в Японию, где их реализовывала его невеста.
Так же быстро офицер, ставший интендантом, нашел общий язык и с местными промышленниками из числа условно свободных, в частности, с держателями лягушачьих садков – продукцию этих садков он поставлял в солдатские столовые, чем разнообразил рацион питания и, опять же, сумел сэкономить на консервах, консервы же были универсальным и чрезвычайно востребованным товаром. Затем интендант наладил тесные связи с подпольными эмигрантскими конторами. За вознаграждение они отбирали из числа островных наиболее крепких и здоровых юношей и девушек, а интендант заботился о том, чтобы эти юноши и девушки по прибытии в Японию попадали на работу во вполне определенные корпорации.
Благополучие офицера росло, и он подумывал, не взять ли ему в соответствии с модой в жены китайскую девушку из приличной семьи и с хорошим приданым, однако тут, как назло, приключилось это проклятое землетрясение. Нет, трясло и раньше, но чтобы так сильно – никогда. Буквально за час пересохли все лягушачьи садки, китайцы немедленно затеяли бунт и с удовольствием разграбили личный склад интенданта, забрали все, что удалось скопить за два года честной сахалинской службы. Дальше стало хуже – из-за нехватки личного состава офицеру вручили пулемет и отправили командовать заставой на окраине города; едва бывший интендант успел поставить на точки пулеметы, как на них вышла многотысячная банда китайцев под предводительством беглых каторжников.
Он бился, как лев.
В доказательство этого офицер продемонстрировал мозоли на правой руке, произошедшие оттого, что он слишком много стрелял из пулемета, и ожоги на руке левой, которой он менял стволы пулемета; и синяк на правой щеке, образованный отдачей приклада пулемета. Патронов хватило надолго, но китайцы валили и валили, им не было конца, офицер и его товарищи держали оборону до последнего выстрела, до последней гранаты. Потом китайцы прорвались и всех в городе убили, а интендант целый день прятался под деревянным тротуаром, ведущим от складов к уборной. И целый день по этому тротуару ходили сотни китайцев, они ходили по его рукам, по его ногам, в результате чего офицеру сломали несколько ребер, кроме того, он, лежа на земле, простудился, и сейчас у него явно развивалось воспаление легких.
Он сбежал ночью, ему повезло.
Офицер неожиданно заплакал, и непонятно от чего: от того, что провалились его коммерческие предприятия, надежды рухнули или оттого, что ему было больно, да мало ли? Заплакал и стал снова пытаться завести проигрыватель, но проигрыватель щелкал внутри смятой пружиной, никак не отзываясь на усердие офицера. Попытавшись минут пять, он оставил эти упражнения и снова стал рассказывать. В этот раз про чудесные китайские лекарства, приготовляемые по рецептам секретной тайной медицины; с виду эти лекарства вроде как грязь грязью, но на деле весьма забавны, надо лишь знать, как их использовать.
Послышался гудок тепловоза, и поезд тронулся, окно нашего купе выходило в сторону моря, однако хоть что-то разглядеть сквозь него было затруднительно – таким оно было грязным, пробирался только лишь свет, да и то не без потерь. Я увидела, что Артем спит; глаза его были закрыты, голова свесилась набок и покачивалась в такт с вагоном.
Офицер, неудачливо отслуживший интендантом, этот усердный пулеметчик, замолчал, он тоже уснул, теперь все спали. В купе несколько раз заглядывал врач, он проверял состояние интендантского офицера, делал ему уколы, щупал пульс и закатывал веки.
Наверное, через некоторое время и я уснула, неспешность нашего передвижения, рассеянный свет из окна и долгие рассказы офицера произвели на меня усыпляющий эффект, незаметно я сползла в дрему, причем в редкую ее разновидность, когда снится солнечное поле, и солнце пробивается через закрытые веки, и верится в новый день. Явь пыталась проникнуть в мой сон, однако сон победил, и я проснулась в солнечной ловушке, хотелось только спать, я ощущала сквозь сон, как поезд идет, покачивается на стрелках, останавливается на разъездах и снова отправляется в путь.
Я проснулась от того, что солнце, прорвавшееся в мои полугрезы, погасло; я открыла глаза и увидела, что моря слева нет – состав, до этого идущий вдоль побережья, двинулся в глубь суши, и теперь за окнами ползла однообразная зеленка, выгоревшая зеленка.
Злосчастного офицера интендантской службы уже не было на верхней полке, вместо него на диване лежал молчаливый механический проигрыватель. Я подумала, что офицер вышел в уборную, однако он не возвращался слишком долго, и я позвала дежурного врача.
Сопровождающий вагон врач удивился и отправился по составу искать раненого, однако скоро вернулся ни с чем, он присел на полку, отдышался и предположил, что раненый, вероятно, в приступе паники выскочил из вагона. Врач поведал об этом с явным облегчением, а еще заметил, что так, наверное, лучше.
Он устал и тоже хотел поговорить, наверное, они в последнее время мало с кем разговаривали. А может, ему надоело общаться с ранеными.
Врач рассказал, что выпрыгнувшим человеком был печально известной славы капитан Масада, безобидный сумасшедший, повредившийся рассудком еще задолго до землетрясения на почве дурных предчувствий. Врач усмехнулся, а я заинтересовалась этим случаем и вообще тем, насколько распространены на Сахалине сумасшествия и другие психические отклонения.
Врач погладил мой макинтош, на его лице мелькнула тоска, думаю, по ушедшим временам и по себе самому. А про психические отклонения врач ответил, что особой статистики не ведется ввиду ее бессмысленности; при столь значительном количестве населения, его скученности и недостатке любых ресурсов разного рода, деменции и девиации среди условно свободных поселенцев являются нормой. Причем зачастую эти явления носят массовый характер. Кликушество, истерическая левитация, аутосекция, пищевые перверсии, заместительный мазохизм и искупительное ясновидение, при желании за несколько лет можно составить настоящий сборник редких, порой уникальных психических отклонений. Любой медик, специализирующийся по душевным недугам, сможет сделать на острове быструю научную карьеру, если сам не тронется умом, впрочем, желающих практиковать здесь нет. Психопатология на острове – удел лишь аматеров, таких, как он.
На мой вопрос о способах лечения и профилактике этих отклонений врач ответил, что на это нет ни средств, ни людских возможностей. В результате эти девиации не затихают, а культивируются, образуя причудливые формы.
– Вы знаете, что здешние жители практически все панически боятся зеркал? – спросил врач.
Я не знала.
– Спектрофобия в том или ином виде отмечается практически у всех ханов, – рассказывал он. – Они не могут переносить собственного отражения. Если хотите до смерти напугать поселенца – покажите ему зеркало. Но боязнь зеркал еще хоть как-то объяснима с точки зрения пусть и вывернутой, но логики. Но как объяснить боязнь мостов? Боязнь ногтей? Боязнь белого?
– Боязнь белого?
Врач кивнул. Он нашел слушателя и теперь с удовольствием рассказывал про бушующие на острове психические расстройства, лишь иногда, когда раненые в вагоне начинали стонать особенно громко, высовываясь в коридор и подгоняя санитаров.
Боязнь белого, по его наблюдениям (а он успел послужить врачом в разных краях острова, за исключением севера), особенно свирепствует в угольных регионах. Ей подвержены многие шахтеры, и проявляется она в тотальной непереносимости белого цвета. Любое, пусть хоть и кратковременное созерцание белого отправляет страдальца в обморок.