– Это вам так кажется, – сказал он. – Сейчас скверна не рядится в светлые тоги добродетели, не стесняется, ее лица грубы и привычны, и нет Лота…
Чек закашлялся.
– Я достаточно стар, – сказал он. – Это странно, вам не кажется?
Я согласно кивнула. Это действительно странно, особенно здесь, в земле, где старикам не место. А ему… Если он застал Войну молодым…
– Странно, – повторил Чек. – Причем… в молодости я был очень больным человеком.
Чек усмехнулся.
– У меня диагностировали порок сердца, – сказал он. – А еще диабет. Даже в те времена с такими диагнозами никто не заживался, и я никогда не мог подумать, что доживу хотя бы до сорока. Но когда началась Война, меня призвали, тогда всех призывали, хромых, одноглазых… Не знаю, что случилось. Я вошел в Войну полукалекой, настоящей развалиной, а вышел из нее абсолютно здоровым человеком. И как это объяснить…
– Возможно, стресс, – предположила я. – Организм мобилизовал ресурсы, болезни отступили, я слышала про такое…
– Возможно, – согласился Чек. – Все возможно. Но меня всегда занимал этот дикий парадокс, знаете ли… Если бы не Война, я был бы уже мертв. А так я просто очень стар, очень стар. И я помню. Я помню, как выцветал и становился на колени этот мир. Год за годом. И началось это задолго до Корейского кризиса. Я помню…
Чек поглядел на свои руки с удивлением, точно никогда их не видел, а я вспомнила, что со мной иногда случается такое же – смотришь на руки и словно не узнаешь их, чужими кажутся.
– Я помню, как мелели реки, как из них уходила рыба, как небо теряло свой цвет, а пища вкус. Вы не представляете, какой раньше был на вкус самый заурядный помидор! Мир одряхлел, с него слезла кожа… Кровь, живая и веселая, превратилась в закисшую брагу… Знаете, Сирень, последние предвоенные годы были ужасны, и многие это понимали. Все разваливалось. Деревья замедляли рост, земля не давала всходов. Люди теряли веру. В себя, в Бога, в смысл и предназначение. Я видел, как исчезали и осмеивались герои, как мир заполнялся трусами, ворьем и тараканами. Мир заплесневел, и ему требовалось очищение. Пройдет немного лет, и люди поставят золотой памятник Оппенгеймеру, давшему человечеству меч!
Чек закрыл глаза, открыл.
– Нити Хогбена… это открытие… вы понимаете, оно было несовместимо с существовавшим миром, оно опережало его на столетия! Вторжение будущего, вы же футуролог, вы должны понимать. Схема проста и гениальна, ее удалось бы легко реализовать и на довоенном уровне техники… Собственно, мы смонтировали прототип, и если…
Чек потер виски, потом, морщась, собрал на висках кожу и немного постягивал ее по и против часовой стрелки. И вдруг рассмеялся:
– Вы понимаете, что случилось бы, если бы удалось построить действующий генератор Х-поля и зацепиться за Нить? Если бы эти скоты схлестнулись не жалкими баллистическими ракетами, а Нитями?! Нет! Атомная война стала величайшим благом человечества хотя бы в силу того, что благодаря ей это человечество смогло хоть как-то выжить. Да, мы погрузились во тьму, но это другая тьма! Живая тьма, тьма в ожидании света! Мы находимся в точке ноль, вот-вот вспыхнет сверхновая…
Чек щелкнул пальцами.
– А теперь… – Он поглядел на меня совершенно серьезно. – Теперь я расскажу вам о будущем.
Невельск
Я открыла глаза и увидела море.
Мы сидели на вершине сопки. Внизу, въедаясь в середину холма, лежала пыльная дорога, по которой брели китайцы, они спускались с Ловецкого перевала и шагали, шагали, не похожие на людей, словно разом пришла в движение доселе мертвая часть природы, бессловесная, неудержимая, она вдруг устремилась в своем направлении, и ничто не могло ее остановить. И теперь долина, ведущая к морю, была залита китайцами. Тысячами китайцев.
Дорога полого спускалась вниз, сопки расступались, открывая вдали воду и висящие над ней белые облака. Чудесный день. Теплый. Ясный. Море синело мирно и прозрачно, оно грелось на солнце и знать не хотело про все, что происходило на суше. Красиво. В очередной раз я увидела, насколько здесь красиво; пожалуй, выход с Ловецкого перевала был одним из самых красивых мест, что я видела. И цвет моря. Настоящая лазурь; мне показалось, что она выбирается на дорогу сияющим лоскутом.
Остальные тоже не спали. Артем развел огонь и варил кашу в жестяном котелке, Чек беззаботно лежал на спине и рассуждал о разном, о какой-то ерунде преимущественно, которая, как ему казалось, имела значение: о птицах и о том, что смерть птиц – это плохо, но не критично, если бы погибли насекомые, тогда мир уже не просто споткнулся, но покатился бы под гору, а без птиц жить странно, но можно.
– Почему пали птицы? – размышлял Чек, размахивая рукой. – Почему не летают самолеты? Почему электроника работает с перебоями? Вероятно, здесь целый комплекс естественных причин – пыль в воздухе, смещение магнитных полюсов, атмосферное электричество, маленькие зубастые бесенята пролезают в турбины, да, да, я верю! – выкрикнул Человек. Ерш вздрогнул, втянул голову в плечи, вывернул из карманов куртки несколько камней.
Чек продолжил:
– Но это в то же время и символический жест, лишь дурак не поймет этого! Это же знак! У нас обрезали крылья, вы понимаете, Сирень?!
– А как же ракеты? – спросила я.
– Ракеты не крылья, ракеты – меч! – тут же возразил Чек. – Крылья – это другое! Впрочем, неудивительно, таким, как мы, надо обрезать периодически крылья, поскольку крылья – это большая ответственность… Вы любите собак?
– Что? – не поняла я.
Опять.
– Собак? Вот, допустим, я. Я всегда не любил собак, знаете, когда я сидел в лагере под Шахтерском, нас охраняли овчарками и меня пару раз сильно рвали… Такие здоровенные твари, разожратые, как танки, а у нас один мужик был, он в них знал толк. Вот однажды он связал петлю из медной проволоки и подманил одну горелой крысой, но она хитрая, в последний момент отпрыгнула. Жирная такая, как бочка. А я тоже, кстати, петлю придумал, но не из проволоки, а из шнура…
И так далее.
Я постаралась не посмотреть на Чека, когда он рассказывал про собаку, боялась то ли засмеяться, то ли сделать неподобающее лицо. Он мне нравился, я не хотела его обижать.
– В Японии много собак? – спросил Чек. – Там они еще сохранились?
– Есть, но немного.
– Да, это хорошо, это добрый знак. А птицы? В Японии они еще остались?
– Нет, насколько я знаю.
– Птицы пали, воздух не держит…
– Но вертолеты-то летают, – напомнила я.
– Вот именно!
Человек подпрыгнул, одновременно не переставая лежать.
– Вот именно, – повторил он. – Вертолеты летают. И мухи летают. И кое-где комары. Летают… Вы понимаете? И ракеты! Понимаю, вы считаете это кухонной философией, я с вами отчасти согласен… Но разницы между кухонной философией и обычной не так уж много, поверьте, я человек с историей, я знаю… Вы пробудили во мне странные чувства, Сирень, я уже стал забывать, а тут вы… Нет, я бы решительно подарил вам собачью шапку! А унты?! Вы знаете, как чудесно иметь зимой унты?
Артем закашлялся, но Чек не обратил внимания, ему хотелось рассказывать, лежа на спине и размахивая руками, преимущественно левой. Артем же проверял багор, точно в нем могло что-то сломаться.
– Эсхатология всегда стремилась рассматривать конец света как нечто завершенное, четко определенное в своих границах. Взойдет звезда Полынь, восстанут мертвые на живых, и воды станут горьки и все дальше по порядку…
Чек разговаривал не со мной, а с воздухом. С синевой.
– Но конец света – это не механизм, где движение одной шестеренки порождает обязательное движение другой, конец света – это сложный, преимущественно нелинейный процесс. В нем гораздо больше диалектики, чем кажется на первый взгляд. Собственно, это лишь доведенный до своей крайности принцип качественного перехода, конец одного света означает лишь начало другого, за апокалипсисом следует постапокалипсис.
Чек вспомнил обо мне, посмотрел и сообщил:
– Знаете, к концу света всегда подходили с неправильных методологических позиций. Его пытались оценить извне, снаружи, так сказать, отстраненно, разумом. Поскольку никто, кто писал об апокалипсисе, никогда в нем не жил, разумеется, я не беру в расчет разновидности окаянных дней, которым несть числа в каждой эпохе. Я же проснулся в Армагеддоне, я видел все своими глазами. Господи, да я стоял практически у его истоков…
Чек улыбнулся. Вполне оптимистически.
– Апокалипсис мне друг, я его чувствую, мы с ним росли на соседних улицах… Конец света возможен для меня, возможен для вас, Сирень. Для них… – Человек указал на Артема и на Ерша, – для них никакого конца света нет. Для них это реальность, данная в ощущениях. Насколько безумен мир, в котором ударный миноносец сил самообороны носит имя «Энола Гэй»! В этом, именно в этом прекрасное безумие наших дней!
Ерш нас, разумеется, не слушал, строил пирамиду. Каменный столб. Каирн. Артем научил. Ерш брал камни обеими руками, сжимая их беспалыми ладонями и аккуратно устанавливая друг на друга. Дальше третьего камня дело не продвигалось, пирамидка обваливалась, но Ерш с упорством брался за дело снова и снова.
– Будущее всегда реализуется посредством качественного скачка, – продолжал Чек. – Эволюция, как бы за нее ни цеплялись, – это тупик, ловушка. Человечество это знало. То есть ощущало. Разумеется, на уровне коллективного бессознательного. Мы рождены не к ползьбе, но к полету. Наш вид создан для экспансии, вне экспансии он не может существовать, это бессмысленно отрицать. Двадцать первый век положил предел экспансии в ближний космос, человечество ощутило тупик, мы оказались заперты внутри гелиосферы. И человек ответил войной. А что делать? Надо было расчистить плацдарм для броска, надо было оправдать свое предназначение…
– Это вы о чем? – первый раз поинтересовалась я.
– А вы не знаете?! – оживился Чек.
– Не знаю, – сказала я.
Совершенно искренне.
– Все дело в царствии, разумеется, небесном.