Остров тысячи тайн: невероятная история жизни двух ученых на необитаемом острове — страница 14 из 66

Узнав о снятии ареста с нашего имущества, Ричардсон пришел в ярость и, чтобы хоть как-то выместить свою злобу, прислал нам громадный счет за обед, на который сам же нас пригласил. Разумеется, мы отказались платить, но увидев, что это грозит комиссару кучей неприятностей, решили уступить, хотя и пришлось расстаться с последними деньгами. Ричардсон, по-видимому, был грозою этого острова, и все его боялись. К нашему облегчению и ко всеобщему ликованию, несколько недель спустя он скоропостижно умер от пьянства, сердечной слабости и целого ряда других недугов, которые невозможно полностью перечислить. После его смерти мы вздохнули свободнее. Без него на острове стало как будто просторнее. Я думаю, что беда Ричардсона заключалась в том, что его обуревало честолюбие, а на острове негде было развернуться. Инагуа – забавный островок – в той или иной мере определял характер своих обитателей. Ричардсону не повезло, и в нем развились неприятные черты. Причину его высокомерного поведения за обедом нужно искать в какой-нибудь обиде, много лет назад нанесенной белым человеком. С тех пор он жаждал отмщения. Заставить двух белых буквально ерзать на стульях от смущения – для него не было мести слаще. И не важно, что мы были совсем другими белыми.

Теперь оставалось удовлетворить Дэксонов, и в конце концов нам это удалось, хотя старший из них, Дэвид, рассвирепел, узнав, что он лишается своей доли добычи. По наущению Ричардсона он подал нам счет на семьдесят пять фунтов стерлингов, но мы сочли, что это слишком много. Остров наложил свой отпечаток и на него. Всю жизнь Дэвид прожил на грани нищеты, копаясь в бесплодной земле, и призрак нежданного богатства нарушил его душевное равновесие. Он был в долгу у Ричардсона, и надежды расплатиться с ним пошли прахом. Мы не винили его, мы ему сочувствовали; в конце концов он утихомирился и получил за помощь сколько следовало.

Итак, мы поселились в хижине на берегу моря, стали островитянами.

Хотя в хижине было всего две комнаты, мы устроились очень удобно; в сущности, человеку и не нужно больше двух комнат. Одну мы отвели под спальню, другую – под лабораторию. Из двух длинных досок, также найденных на берегу, мы сделали лабораторный стол. Доски, покрытые водорослями и морскими желудями, служили приютом для целой компании тередо[18] и других морских животных, но они были еще крепки, и, очистив, мы пустили их в дело. После этого в продолжение многих дней подряд мы находили на полу лаборатории крохотных креветок и веслоногих рачков, которые ютились в щелях досок и выползли теперь на поиски таинственно исчезнувшей воды. Удивительно, как долго сохраняется в вещах запах моря. Ночью, сидя в шезлонге, снятом с парусника, я закрывал глаза, вдыхал аромат, исходивший от этих принесенных морем досок, и переносился за тысячу миль от острова: их запах – смутный запах мертвого камыша, болотной грязи и разлагающейся рыбы – напомнил мне о соляных болотах и равнинах в окрестностях Чесапикского залива.

В постройке нового дома есть что-то от первооснов человеческого существования, с этим связан некий инстинкт, восходящий к тому времени, когда примитивное двуногое существо, ища укрытия от стихий, заползало в пещеру и перегораживало вход палками. От сознания, что ему не грозят более холод, дождь и палящее солнце, человеку становится легче и покойнее на душе; он знает, что у него есть приют, где можно отдохнуть и собраться с силами, чтобы встретить грядущий день. Первый костер, разложенный на уступе неандертальского утеса, до сих пор горит в нашем очаге. И пещерный житель, который, устав на охоте, валился на шкуры в своей берлоге, – родной брат современному человеку, который, придя домой, ложится в кровать. Странная привычка спать на возвышении да минувшие с тех пор сотни тысячелетий – вот и вся разница между ними.

Я думаю, мне в какой-то степени знакомы чувства пещерного человека или, во всяком случае, я смею притязать на ближайшее родство с ним, потому что наше жилище было так похоже на его. Если бы не деревянный пол, наша хижина мало чем отличалась бы от голой пещеры. Первобытная природа подступала буквально к самому порогу. Ни ветер, ни даже снежный буран, бушующий у входа в жилище доисторического человека, не могли дать ощущения большей близости к стихиям, чем неумолчная панихида пассата, рвавшегося к нам сквозь ставни и свиставшего в пальмовых листьях, служивших крышей. Ночью звук становился как будто еще пронзительнее, и тогда казалось, что в темноте бушует яростная сила, вечно рвущаяся на запад.

Но как бы примитивна ни была наша хижина, она стала для нас настоящим домом. Из кучи вещей, сложенных у двери, мы выбрали самое необходимое: керосиновую лампу, две койки, одеяла, книги, писчую бумагу, инструменты и табак. Прочее накрыли парусиной и оставили на месте. Когда после долгих скитаний по берегу или в джунглях перед нами в последних лучах вечернего солнца появлялись белые стены нашей хижины, из груди у нас вырывался вздох облегчения. Здесь была долгожданная прохлада, отдых для уставших ног, пища для пустых желудков. Должно быть, с таким же облегчением вздыхал дикарь, увидев черную дыру своей пещеры.

Как только мы устроились, я вспомнил об одной очень неприятной обязанности. Нужно было написать письма тем, кто помогал нам, и объяснить им, что мы потерпели неудачу. Я со дня на день откладывал это дело, оправдываясь перед собой тем, что письмо все равно не с кем отослать. Но в одно прекрасное утро с севера из-за горизонта показался парус. Это была шхуна, заходившая на остров на несколько часов раз в полмесяца. Рейсами этой шхуны да редкими визитами кораблей голландской пароходной компании или случайных яхт ограничивались связи Инагуа с внешним миром. С упавшим сердцем я уселся на стул и застучал по клавишам ржавой пишущей машинки.

Трудно было сознаться в неудаче, но еще труднее признать, что ей нет оправдания. Только крайним утомлением после шторма можно объяснить то, что мы отказались от несения вахты, когда легли в дрейф у незнакомых берегов. Что я мог сказать в свое оправдание? Я описал все как можно проще. В тот вечер, когда ушла шхуна, меня охватило глубокое уныние, почти депрессия, которую я не мог преодолеть. Даже прибой, эхом отдававшийся от стен хижины, нагонял на меня тоску. Но еще хуже мне стало несколько недель спустя, когда я провожал прощальным взглядом белую фигуру Колмана, стоявшего на палубе парохода, зашедшего на остров по пути на север. Уоли вызвали домой. Он был веселым спутником, и мне было очень жаль расставаться с ним. В ту ночь наша маленькая хижина казалась особенно пустой; ветер дул сильнее обычного, завывая в листьях крыши и задувая лампу; пришлось поставить ее пониже и завесить парусиной. Впоследствии мне один только раз довелось испытать подобное гнетущее чувство тоски; это было, когда я искал гнездовья фламинго. Часами я лежал без сна, ворочаясь на койке и прислушиваясь к шороху листьев и глухому, монотонному гулу прибоя.

Тем не менее я не мог долго унывать: слишком хорошо было на Инагуа и слишком много было у меня работы. Жизнь в одиночку, хотя порой она и была для меня сущей пыткой, начала приобретать характер увлекательного приключения. Уже на поляне, где стояла наша хижина, происходило много интересного. Стенами хижины владели круглопалые гекконы[19], крохотные коричневые ящерицы, легко помещавшиеся внутри моего перстня. Их микроскопические лапки с пятью пальцами, как явствует из названия, снабжены липкими подушечками, позволяющими ящерице ползать, подобно мухе, вверх ногами по самому гладкому потолку. Круглопалый геккон – ночная ящерица, и я скоро привык к тому, что с наступлением темноты они начинали сновать взад-вперед по стенам хижины. Они до того малы, что в потемках я часто принимал их беготню за возню насекомых. Эти ящерицы были первым открытием, сделанным мной на Инагуа; я обнаружил, что по строению тела они отличаются от всех ранее описанных круглопалых гекконов. Этот вид был неизвестен науке и, как нам удалось доказать, распространен только на Инагуа. Я проводил долгие часы, наблюдая за этими существами и изучая их привычки. Пытаясь установить, где они прячутся от ярких солнечных лучей, я даже разобрал карнизы постройки.

Одна из ящериц (это была дама) поселилась в щели лабораторного стола и снесла там гладкое, твердое яичко. Меня поразило, что яйцо по диаметру было больше самой ящерицы. Каким образом ящерица с талией в полсантиметра могла отложить яйцо такого же размера, оставалось для меня загадкой до тех пор, пока я не развел целое семейство таких ящериц и не увидел кладку яиц. Сидя, словно акушер, перед банкой с ящерицами, я обнаружил, что в момент кладки яйца его скорлупа совершенно мягкая, словно кожаная, и лишь четверть часа спустя она твердеет, окрашивается в нежно-розовый цвет и яйцо становится круглым. Я положил крохотные яички в надежное место и в течение двух месяцев каждый вечер проверял их. Наконец первый дрожащий младенец проделал аккуратное отверстие в стенке своей тюрьмы и вышел навстречу судьбе, готовый решать все те сложные проблемы, которые ставит жизнь перед взрослой ящерицей. У этих самых мелких на земле пресмыкающихся родители не заботятся о своих отпрысках, не нянчатся с ними, не тратят драгоценного времени на их обучение и воспитание. В день бракосочетания яйцо обеспечивается всеми учебными пособиями, которые понадобятся детке. Провидение не забывает даже ничтожнейших созданий природы.

В щелях кровли обосновалось семейство скорпионов, а на самом коньке жила обыкновенная мышь. Подобно мне, она была здесь чужеземкой. По всей вероятности, ее предки переселились на остров из трюма заезжей шхуны. Я не ссорился ни с ней, ни с черно-желтым пауком, который по-прежнему занимал трещину в стене. Я знал, что они безвредны, и был вознагражден за свою снисходительность массой развлечений.

Занимательнее всего были вечера, когда раки-отшельники[20]