Остров. Уик-энд на берегу океана — страница 105 из 137

— По–моему, ты спятил.

— Ничуть, дражайший Александр, ничуть не спятил. Я просто считаю, что нам действительно не повезло, потому что, вообрази, я лично знаю уголок на юге Франции, который в данную минуту отнюдь не сужается.

— Ну и что?

— Как «ну и что»? Мы могли бы очутиться там, а не здесь, вот и все! В сущности, нет никаких разумных причин торчать здесь, а не там. Пари держу, ты ни разу не подумал, почему мы здесь, а не там.

— Потому что у меня мозги не набекрень, как у тебя.

— Не в том дело. Просто у тебя не философский склад ума, — продолжал Майа. — А если бы мы были на юге, вот было бы шикарно. Лежали бы себе на песочке и грели бы зад на солнышке.

— И здесь можешь греть.

— Нет, это не то. Здесь даже в хорошую погоду не такой край, чтобы греться на солнышке.

Он снова одним духом осушил кружку. Глаза его заблестели, лицо раскраснелось.

— Нет, — сказал он после паузы, — в этом краю круглый год приходится зад в тепле держать. Печальный край. Вот что такое этот клочок Франции. Печальный край. Даже при солнце.

— Он тебе сейчас таким кажется.

Майа поднял указательный палец.

— Не кажется, а есть. Печальный край. Мерзкий кусок Франции на самом севере. Маленький кусочек Франции, который все время мокнет в воде и садится от стирки.

Он хохотнул и повторил:

— Маленький кусочек Франции, который садится от стирки.

Помолчав немного, он сказал:

— Налей.

— Еще?

— Еще. А о чем это мы с тобой говорили, Александр?

— Говорили о моей жене.

— Ах да, — сказал Майа, — то–то я помню, что о чем–то интересном шла речь. Ну ладно! Рассказывай ты, черт, рассказывай! Скажи еще раз, какая она у тебя хорошенькая!

— Дело в том, — сказал Александр, — что она чертовски хорошенькая, моя жена. Одно только плохо, — добавил он, — она считает, что, когда я дома, я с ней мало говорю. Ей, мол, скучно. А я не знаю, о чем с ней говорить.

— Говори ей о душе, — посоветовал Майа, — женщины обожают, когда говорят о душе, особенно если их в это время по заду гладишь.

— Ты пьян.

— Это с одной–то кружки виски.

— С третьей кружки виски…

— Не может быть! Да на меня такие вещи ничуть не действуют.

— Ты пьян.

— Не пьян я. А просто грущу. Я грущу потому, что я девственник. Я грустная дева.

Дальше он продолжать не мог, до того его душил смех.

— Все равно она чертовски хорошенькая, моя жена, — сказал Александр.

— Вот, вот, — сказал Майа, подымая к небу правую руку, — говори мне о своей жене, Александр! Она брюнетка, твоя жена, а?

Он все еще смеялся, но чувствовал, как в глубине души веселье отступает перед страхом и тоской.

— Да, брюнетка, а глаза синие.

— А плечи красивые?

Александр, стоя у дверей фургона, отрезал тоненький ломтик хлеба.

— Да.

— А спина?

— Тоже.

— А ноги длинные?

— О, черт! — сказал Александр. — Какие же у нее ноги!

Он захлопнул дверцу фургона и подошел к Майа.

— Красиво, когда ноги длинные, по–моему, — сказал он, — сразу чувствуется класс. У моей жены ноги длинные, и поэтому она похожа на лилию.

— У лилии нету ног.

— Я знаю, что говорю. Моя жена похожа на лилию.

— Э, дьявол! Хватит говорить о твоей жене.

— Ну, ладно, — сказал Александр, — съешь–ка это.

— А что это такое?

— Сэндвич, пока ребята не подойдут.

— Я не голоден, не хочу.

— Нет, голоден.

— Поклянись, что я голоден.

— Клянусь.

— Ну тогда, значит, верно.

Наступило молчание. Майа откусил кусок сэндвича.

— Александр!

— Чего тебе?

— Если я вернусь, я тебе непременно рога наставлю.

— Если вернемся, кутнем вовсю.

— Да… — сразу погрустнел Майа.

Он снова усиленно зажевал.

— Смотри–ка, — вдруг сказал Александр, — смотри–ка, кюре возвращается. И тащит два хлеба!

— Добрый день! — сказал Пьерсон своим приятным голоском.

Александр протянул ему руку:

— Привет!

Пьерсон улыбнулся, опустил веки, и тень от его длинных ресниц упала на румяные щеки. Он вручил оба хлеба Александру и, прислонившись к ограде санатория, встал рядом с Майа.

— Нет, аббат, ты просто молодец.

— Верно, — сказал Пьерсон. Говорил он все так же мягко, чуть пришептывая. — Должен сказать, я не растерялся.

Он вытащил из кармана коротенькую трубочку и сел. Сдержанный, слегка отчужденный, он походил на кошку, свернувшуюся клубочком и закрывшую в дремоте глаза.

— Э, нет, — сказал Александр, — с куревом подождем. Сейчас будем обедать.

Пьерсон сунул трубку в карман.

— А со мной уж никто не здоровается, а? — сказан Майа.

— Добрый день, Майа.

— Нет, не так. Скажи, прошу тебя, понежнее.

— Зато виски Дьери слишком нежно.

— Не понимаю, при чем тут виски. Ну, прошу, повтори еще раз.

— Добрый день, Майа.

— Уже лучше, явно лучше. А теперь, будь другом, скажи, пожалуйста, этому жирному увальню, что плевать ты на него хотел, кури, старик, на здоровье свою трубочку.

— Нет, не буду, я человек дисциплинированный.

— А откуда все–таки эти два хлеба? — сказал Александр. — Где ты их достал, эти два хлеба?

— Мне их санаторный повар уступил.

— Эх, кюре, кюре, — сказал Александр. — Небось святые сестрички тебе удружили.

Пьерсон изящным движением поднял руку.

— Ничего подобного! Вот уж нет! Дело происходило только между поваром и мною, без всяких посредников. Он сменял хлеб на вино.

Майа не слышал слов Пьерсона. Он вслушивался в его голос. Голос у Пьерсона был и впрямь приятный. Он лился плавно, без пауз и запинок. Лился округло. Так мягко вращаются стальные шарикоподшипники в масляной ванне.

— На вино?! — сказал Александр. — Но я ведь тебе вина не давал. И ни в коем случае не дал бы. Его у нас и так мало.

— Я вино купил.

— Сколько дал?

— Сорок франков.

— Сорок монет! — сказал Александр. — Да это же чистый грабеж!

— На каждого получается всего по десять франков.

— Десять монет! Десять монет за хлеб? Ты что, совсем рехнулся?

— Да ведь на каждого по кило получается.

— Точно! Десять за килограмм хлеба! Нет, ты, видать, одурел!

— Так все платят.

— Хрен они платят, — завопил Александр, воздевая к небу свои огромные мохнатые ручищи. — Десять монет, нет, ты только подумай! Лучше бы тебе вообще в это дело не соваться.

— Покорно благодарю.

— Десять! — гремел Александр. — Да за что — за хлеб!

— Если хочешь, могу отнести его обратно!

— Нет уж, раз он здесь.

— Или давай вот что сделаем, разложим твою часть на нас троих.

— Чертов поп, — сказал Александр, нагибаясь над костром.

И сразу же он вскинул голову, улыбнулся Пьерсону и заметил, что Майа сидит с закрытыми глазами, упершись затылком в ограду санатория. Он еще раз подумал про себя, что, когда Майа молчит, вид у него ужасно печальный.

— Ого, — сказал Пьерсон, поворачиваясь к Майа, — ты занял место Дьери.

— Да, занял, — яростно сказал Майа, — я занял место Дьери.

Одним движением он поднялся с земли и уселся на свое обычное место у переднего правого колеса фургона. Александр проследил за ним взглядом.

— Не обращай на него внимания, — сказал он. — Мосье, видите ли, не в духах. Ему, вообрази, противно торчать здесь и ждать, когда его возьмут в плен.

— Ничуть, — сказал Майа, — я просто в восторге. Так много говорим о фрицах, что я уже сомневаюсь, существуют ли они на самом деле. Что бы там ни болтали, а все–таки приятно поглядеть на высшую расу.

— Пусть твоя высшая раса целует меня в зад, — сказал Александр.

Майа улыбнулся.

— Опять этот знаменитый зад! И о нем тоже так много говорим…

— Верно, — сказал Пьерсон, — что я уже сомневаюсь…

— Ого, кюре, остроты у тебя не слишком поповские!

Пьерсон улыбнулся, опустил свои длинные ресницы и промолчал.

— Ну, — сказал Александр, обернувшись к нему, — какие новости?

— Вот когда придет Дьери…

— Да нет, рассказывай сейчас, черт, рассказывай! Не будем же мы его сто лет ждать.

— Вот придет Дьери, и расскажу.

Александр пожал плечами, потер поясницу и снова взялся за консервы. Попались французские. Александр радовался, что попались французские. Английские консервы не такие вкусные. Один жир, мяса почти нет. При варке уменьшаются в объеме чуть ли не вдвое. А французские аппетитно румянятся. Слава богу, уже готово, а Дьери все нет.

Тут явился Дьери. Он спешил, так как запаздывал, и его жирное брюхо колыхалось при ходьбе. Голову он закидывал назад. Лицо его так заплыло жиром, что даже подбородка не было видно и щеки без всякого перехода сливались с шеей. Он пожал всем по очереди руки и сел на свое обычное место — рядом с Пьерсоном, спиною к ограде. Потом молча оглядел присутствующих. Глаз его не было видно за поблескивающими, толстыми, как обычно у близоруких, стеклами очков. Только случайно вас молнией обжигал мимолетный взгляд, холодный, внимательный, вечно настороженный. И тут же стекла очков снова начинали нестерпимо поблескивать, и снова глаза пропадали.

— Подставляйте котелки.

— Ты, Александр, нам как мать родная, — сказал Пьерсон.

— Можете, конечно, охаивать меня сколько влезет, — сказал Александр, — но что бы с вами, я вас спрашиваю, без меня сталось, а? Особенно с Дьери и Майа. Жили бы по–свински.

Он поднялся, чтобы потушить костер.

— О Пьерсоне я не говорю. Он, Пьерсон, слава богу, не такой, как вы. Он, Пьерсон, живо отыщет себе столовку, где уже есть поп. А в столовке, где есть кюре, ясно, кормят получше.

Разглагольствуя, он затаптывал тлеющие головешки толстыми подметками. Потом сел, зажал котелок в могучих коленях. Лицо у него было бронзовое от загара, но под густой шерстью, покрывавшей руки до локтя, проглядывала белая, еще не успевшая загореть кожа. Никакому солнцу не пробиться сквозь эти волосяные джунгли.

Майа с улыбкой поглядел на него.