Он вытащил кисет, отклеил от губы листок бумаги, ловко свернул тоненькую сигарету, обжал ее с двух концов. Потом, вынув из кармана зажигалку, в виде маленького снаряда, чиркнул, и над фитильком выскочил длинный чадящий язычок пламени.
— Сам сделал, — скромно пояснил он. — Только раз в месяц заливаю бензин.
— Охотно верю.
— Чего?
— Охотно верю, — заорал Майа.
После короткого затишья снова оглушительно загрохотали зенитки.
— Не стой, — проревел Майа, — Видишь, что делается…
Пальцем он ткнул в направлении изрешеченных осколками стен. Пехотинец оглядел их с видом знатока, потом не спеша уселся на землю. Эта процедура потребовала известного времени — сначала он снял с плеча пулемет, перекинув ремень через голову, потом пристроил его между ног, вытащил из–за пояса чехол, тоже положил его на землю, а оба раздутых мешка передвинул на живот. Только после этого он привалился к стене, касаясь плечом плеча Майа. Лицо у него было костлявое, хмурое, почти комическое, уши лопухами, нос острый. Из–за обмоток икры казались непомерно толстыми, а ниже виднелись ступни, неестественно большие при таком росте.
— Я из Безона, — помолчав, сказал он и тут же без перехода продолжал: — Вот что плохо, из–за этого сволочного отступления я всех своих дружков растерял.
— Убили? — спросил Майа.
— Да нет, — сварливо ответил солдат. — С чего ты это взял? Потерял, и все тут. Ночью. Должно быть, я на марше заснул и попал не на ту дорогу. Проснулся — и след их простыл. Никого, вся наша рота исчезла. Уж поверь, я ее искал, в нашей роте почти все безонские.
Его прервал еще более резкий свист. Солдат нагнул голову, но сигареты изо рта не вынул, и лицо его приняло серьезное напряженное выражение, будто он выполнял какую–то сложную работу.
— Здорово бьет, а?
— Ничего, выкрутимся, — заметил солдат таким тоном, каким обычно говорят: «Вот наладим подшипнички, и пойдет наша бандура». — Только бы ловкости и терпения хватило, всего и делов–то.
— А ты часом парней из Безона нигде не встречал по пути?
— Нет.
После оглушительного воя бомбы наступила тишина.
— Вот уже целых десять дней я один болтаюсь, — продолжал солдат, — ты и представить себе не можешь, до чего мне осточертело.
— Десять дней?
— Да, десять дней шатаюсь по дорогам один, а главное, не знаю, куда идти–то… Конечно, один, это только так говорится… Лучше сказать, никого своих нету.
Майа пригляделся к солдату. Тот наморщил лоб, нахмурил брови, но даже сейчас его угрюмая физиономия производила неуловимо комическое впечатление.
— А что ты делал на площадке?
— Ясно что. Стрелял! — И добавил как бы про себя: — Все подчистую извел.
Он подобрал с земли чехол, аккуратно отряхнул с него пыль и заботливо натянул на пулемет. Потом положил пулемет себе на колени и уперся в него локтем.
— Все расстрелял, — добавил он, — но не волнуйся, найдем еще патроны, я всегда нахожу, их тут на дорогах кучи. А магазин я сберег.
И с довольным видом хлопнул по вещевому мешку.
— Заметь, — добавил он, — пулемет он и есть пулемет, нет оружья лучше. Ни тебе не заест, ни сдаст. Надо прямо сказать, я ведь везучий, мне со склада новехонький достался, ну уж следил я за ним, а главное, всегда в одних руках, что нет? С самого начала войны он всегда при мне. Никому даже притронуться не давал, даже самому лейтенанту… Как–то, помню, он хотел мой пулемет взять, чтобы обстрелять дерьмовый фрицев самолет, который шел на бреющем. «Извиняюсь, — это я ему говорю, — кто из нас двоих стрелок, вы или я? Если вы, пожалуйста, будьте любезны, вот вам пулеметик, а я его больше в руки не возьму, сами, говорю, им и занимайтесь. А если я, говорю, так я и стрелять буду». Он, понятно, надулся, но отвязался. Заметь, хорош ли офицер, плох ли, я все равно всю их породу не переношу. Я ведь скорее антимилитарист, только по–своему, конечно. А нашего я здорово уел. «Если, говорю, я, то мне и стрелять». Вот, мол, и все.
— И хорошо сделал, — сказал Майа.
Пехотинец дружелюбно взглянул на него.
— Парни, заметь, прямо скажу, не понимали меня, не понимали, да и все тут. Когда началось отступление, они как стали голову мне морочить… «Дурак ты, Пино, — это они мне говорили, меня Пино звать, — с вызывающим видом добавил он, — брось, Пино, ты свои хреновый пулемет! На что он тебе нужен! Неужели тебе охота целые дни таскать на плече железку в десять кило?» Вот что они, ребята то есть, мне говорили. Но я уперся. «А бомбардировщики?» — спрашиваю… Надо тебе сказать, — добавил он, скромно потупив глаза, — надо тебе сказать, что в Сааре я из своего пулемета сбил один бомбардировщик. «А вам, — говорю я им, — а вам, значит, без разницы, что вас бьют как зайцев, а вы и не думаете защищаться?» — «Это нам–то защищаться, — говорят. — Нам защищаться! Да брось ты дурака валять». А мне плевать на них, только увижу фрицев самолет, как начну по нему поливать! И, веришь ли, парни еще меня крыли: «Пино, сволочь ты! — это они мне говорят. — С твоим пулеметом нас засекут. Если хочешь храбреца разыгрывать, катись от нас подальше». Вот как они говорили, парни то есть. А еще себя мужчинами называют! Сам понимаешь, меня голыми руками не возьмешь, и я им вот что отвечал слово в слово: «Может, и есть у вас, говорю, кое–какие мужские принадлежности, только не на том они месте, где положено, да, пожалуй, еще и не ваши!» Прямо в точку попал! Ну, конечно, ругань пошла. Что–что, а такого я от них не ждал. Под конец они моего пулемета видеть не могли. Как–то раз ночью пытались даже его украсть. Сволочи все–таки, скажешь нет?
И он добавил, злобно наморщив лоб:
— По–моему, они даже нарочно меня бросили. Ничего удивительного нет!
Майа искоса поглядел на соседа. И представил себе, как целых десять дней тот один мотался по дорогам, один среди общей сутолоки, среди незнакомых парней, десять дней под знойным солнцем в своей упряжи, которая гнула его к земле, придавала ему смешной вид толстяка, в своей куртке, застегнутой на все пуговицы, в майке, с двумя битком набитыми вещевыми мешками, в обмотках и с десятикилограммовой железкой на плече! И повсюду он искал патроны, чтобы продолжать свое дело, и каждый самолет, пикирующий на их колонну, он поливал огнем, хотя никто не давал ему приказа, стрелял просто потому, что было неприятно не отвечать, когда по тебе бьют. Майа с удивлением разглядывал этого чудаковатого свирепого вояку, который продолжал воевать, когда все уже отказались воевать.
— А ты кем был до войны?
— Столяром, — ответил Пино и добавил, задрав свой острый подбородок: — У меня было свое дело и даже помощник имелся. Работы, слава богу, хватало. Я не жаловался, да и жена тоже. Жили спокойно. Одно меня огорчало — детей у нас не было. Даже к врачам ходили. Говорят, все дело в жене. Она… она…
Он запнулся, вспоминая нужное слово.
— Бесплодная?
— Да нет, — возмущенно возразил Пино, — откуда ты взял? Просто не может иметь детей, вот и все.
Его прервал пронзительный свист. Пино нагнул голову с внимательным и важным видом, такой вид появлялся у него при каждом новом разрыве. Казалось, он думает: «Вот эта — уже не шутка. Тут, брат, держи ухо востро. Тут уж промашки не будет». Так он и сидел, нагнув голову, наморщив лоб, положив на колени ладони. Вид у него был серьезный, сосредоточенный. И даже несмотря на это, в лице его было что–то комическое.
Несколько минут оба ждали следующего разрыва. Но все было тихо.
— Отбомбились! — сказал Пино, лукаво и удовлетворенно улыбаясь. — Теперь конец.
Значит, теперь работа кончилась. Он их, фрицев, здорово обвел. Они, фрицы, хотели его убить своими бомбами, да только ничего у них не вышло. Просто не знают они, с кем дело имеют! Он, Пино, столяр–краснодеревщик, не из тех парней, которые позволят себя провести. Не такой он парень, чтобы даться немецкому самолету или с корявой доской не справиться. Минуточку! Таких парней, как он, Пино, голыми руками не возьмешь.
— Идем?
Он уже снова встал на ноги и стоял перед Майа — по бокам два вещевых мешка, через плечо на ремне автоматический пулемет. Его невысокая фигурка выделялась на фоне гаражной стены, коренастая, раздутая в боках, чем–то комическая.
Поднимая металлические жалюзи, Майа подумал, что среди этой сутолоки, на протяжении целых десяти километров, среди незнакомых солдат, Пино будет снова совсем один, без своих парней.
— Послушай–ка, — сказал он, — окажи мне, если можешь, услугу. Сходи–ка в санаторий.
— А где он, санаторий?
— Сверни налево и иди по берегу примерно с километр. Санаторий здесь только один на всем берегу, так что ошибки быть не может. Потом обогнешь забор, и первая же машина справа от забора — наша. Английский санитарный фургон. И там ты увидишь типа с бородой, он возится у костра — так это мой друг Александр.
— Александр, легко запомнить, — сказал Пино.
— Скажешь ему, что Майа — Майа — это моя фамилия — пытается попасть на судно, и если он к вечеру не вернется, значит, уехал. («А так как я ему это уже говорил, — подумал Майа, — он сначала удивится, зачем это я послал какого–то типа сообщать то, что уже известно».)
— Идет.
— Подожди–ка, скажешь ему, что ты, мол, просишь взять тебя на харчи вместо меня.
Пино смущенно молчал.
— Не буду я так говорить, — наконец произнес он.
— Тебя это не устраивает, что ли?
— Конечно, устраивает! Но хорош я буду, если он сам меня не пригласит!
Майа улыбнулся.
— Но это же я тебя приглашаю, дурачок. Что я, что Александр, — это одно и то же.
— Да что ты, хорош я буду!
— О, черт! — ругнулся Майа. — Будь у меня клочок бумаги, я бы написал ему, Александру.
— Ну ладно, — согласился Пино, — передам все, как ты велел.
И Майа понял, что настаивать больше не стоит, что никогда он не предложит себя в нахлебники, не перестанет думать: «хорош, мол, я буду»… Впрочем, это не важно, Александр поймет.
— Ну, как знаешь, — сказал он. — Тогда привет.