Остров в глубинах моря — страница 84 из 87

делай это во имя всего того, что мы вместе пережили, и во имя наших детей», — проговорил он среди слюней и соплей.

Она вспомнила обычный совет отца Антуана и заглянула поглубже в свое сердце, но не смогла обнаружить там ни искорки великодушия. Хотела объяснить Вальморену, что как раз по этим самым причинам и не может помочь ему: из-за того, что они пережили вместе, из-за своих страданий рабыни и из-за детей. Первого он отобрал у нее при рождении, а вторую уничтожит прямо сейчас, случись Тете отвернуться. Но ничего этого произнести она не смогла. «Не могу, простите меня, месье» — это было то единственное, что она сказала ему. Она поднялась, покачиваясь от ударов своего сердца, и, прежде чем выйти, оставила на постели Вальморена бесполезный груз своей ненависти, потому что больше не желала влачить ее за собой. И молча ушла из этого дома через дверь для прислуги.

Долгое лето

Розетте не удалось соединиться с Морисом так быстро, как оба они планировали, потому что зима выдалась на севере очень суровой и путешествие оказалось невозможным. Весна застряла где-то на других широтах, и холода в Бостоне стояли до конца апреля. А к тому времени она уже не могла взойти на борт корабля. Живот еще не был заметен, но окружающие ее женщины догадались о ее состоянии, потому что красота Розетты казалась сверхъестественной. Она была румяной, с блестящими, как стекло, волосами, взгляд — глубокий и нежный — струился теплом и светом. По словам Лулы, это было нормально: в теле беременной женщины больше крови. «А откуда, вы думаете, берется кровь для младенца?» — говорила Лула. Тете это объяснение казалось неопровержимым, потому что она видела немало родов и всегда изумлялась той щедрости, с которой матери отдавали свою кровь. Но в ней самой симптомы Розетты заметны не были. Живот и груди были тяжелые, как гири, на лице появились темные пятна, на ногах надулись вены, и она не могла пройти больше двух кварталов на своих отекших ногах. Она не могла припомнить, чтобы чувствовала себя такой слабой и некрасивой во время двух предыдущих беременностей. И очень стеснялась, что находится в том же состоянии, что Розетта: ей почти одновременно предстояло стать матерью и бабушкой.

Однажды утром на Французском рынке Тете увидела нищего-калеку, который своей единственной рукой бил в два жестяных барабана. Ноги́ у него тоже не было. Она решила, что его, верно, отпустил хозяин, чтоб он сам зарабатывал себе на хлеб как мог, поскольку хозяину такой раб уже не приносит пользы. Калека был еще молод, улыбка его сверкала двумя рядами белых зубов и лукавством, которое ярко контрастировало с его жалким состоянием. Ритм жил в его душе, в его коже, в крови. Он играл и пел с такой радостью и бьющим через край энтузиазмом, что возле него собралась толпа. Женские бедра двигались сами собой в унисон с этими неудержимыми барабанами, а цветные дети подпевали хором словам, которые, очевидно, слышали уже не один раз; и пели сами, устраивая сражения на шпагах-палках. Вначале слова показались Тете непонятными, но вскоре она поняла, что это креол, язык плантаций Сан-Доминго, и смогла в уме перевести на французский припев: «Капитан Ла Либерте, / любимец Макандаля, / бился своей саблей, / чтобы спасти генерала». Колени у нее подогнулись, и она сползла на ящик с фруктами, с большим трудом поддерживая равновесие огромного живота, и так на ящике и дождалась, пока музыкант не закончил выступление и не собрал подаяние с публики. Она уже очень давно не говорила на креоле, выученном в Сен-Лазаре, но ей удалось поговорить с музыкантом. Мужчина прибыл с Гаити — из страны, которую он все еще называл Сан-Доминго; он рассказал ей, что руку потерял в дробилке для тростника, а ногу — под топором палача, потому что пытался бежать. Она попросила, чтобы он медленно повторил ей слова песни, чтобы лучше разобрать текст, и вот так она узнала, что Гамбо уже стал легендой. В песне говорилось, что он защищал Туссена-Лувертюра как лев, сражаясь с солдатами Наполеона, пока наконец не упал с таким множеством ран от пуль и штыков, что их нельзя было сосчитать. Но капитан, как и Макандаль, не умер: он встал, обернувшись волком, готовый вечно сражаться за свободу.

— Его многие видели, мадам. Говорят, что этот волк бродит вокруг Дессалина и других генералов, потому что они предали революцию и продают людей в рабство.

Тете уже давно смирилась с возможностью того, что Гамбо погиб, и песня нищего только подтвердила для нее эту смерть. Этим вечером она отправилась в дом Адели повидать доктора Пармантье, единственного человека, с кем она могла разделить свое горе, и рассказала ему о том, что слышала на рынке.

— Я слышал эту песню, Тете. Ее поют бонапартисты, когда напиваются в «Кафе эмигрантов», но они добавляют еще один куплет.

— Какой?

— Что-то о братской могиле, в которой гниют негры и свобода, и да здравствует Франция, да здравствует Наполеон.

— Но это же ужасно, доктор!

— Гамбо был героем при жизни и продолжает им быть после смерти, Тете. Пока ноют эту песню, он всегда будет оставаться образцом храбрости.

Захария ничего не знал о той боли, которую переживала его жена, потому что она позаботилась о том, чтобы ее скрыть. Тете как свою главную тайну хранила эту первую любовь, самую сильную в своей жизни. Она редко о ней упоминала, потому что не могла подарить Захарии такую же яркую страсть: их любовь была мирной и неспешной. Ничего не зная обо всем этом, Захария на все четыре стороны света распространял известие о своем будущем отцовстве. Он привык блистать и повелевать. Так он вел себя и в Ле-Капе, где он был рабом, и даже то, что за это его чуть не убили, раздробив ему лицо на плохо склеенные позже куски, не послужило ему уроком: он был все таким же транжирой и болтуном. Он бесплатно раздавал выпивку клиентам казино «У Флёр», чтобы они выпили за здоровье ребенка, которого ждет его Тете. Его компаньонка, Флёр Ирондель, была вынуждена его одернуть, потому что времена пришли неподходящие ни для того, чтобы швыряться деньгами, ни для того, чтобы плодить завистников. Ничто так не раздражает американцев, как негр-фанфарон.

Розетта снабжала всех свежими новостями от Мориса, которые приходили с опозданием в два или три месяца. Профессор Харрисон Кобб, выслушав все детали истории Мориса, предложил ему свое гостеприимство — поселиться в его доме, где он жил вместе с матерью, выжившей из ума старушкой, что ест цветы, и сестрой — бездетной вдовой, давно потерявшей мужа. Позже, когда профессор узнал, что Розетта беременна и должна родить в ноябре, он уже настоятельно попросил, чтобы Морис не искал другое жилье, а привез свою семью в его дом. Агата, его сестра, больше всех была воодушевлена этой идеей, ведь так Розетта сможет помогать ей в уходе за матерью, а присутствие в доме ребенка принесет радость им всем. Этот громадный дом, продуваемый сквозняками, с его пустующими комнатами, куда годами не ступает ничья нога, с их предками, взирающим с развешенных по стенам портретов, просто нуждается в том, чтобы в нем появилась влюбленная пара и ребенок, объявила она.

Морис понял, что Розетта не сможет приехать и летом, и смирился с тем, что разлука продлится больше года — пока не кончится зима и Розетта не оправится от родов, а ребенок не будет в силах вынести морское путешествие. Тем временем он подпитывал свою любовь морем писем, как делал это и раньше, и старался каждую свободную минуту посвящать своим занятиям. Харрисон Кобб взял его к себе секретарем и платил гораздо больше, чем полагалось за работу, которая состояла в классификации его бумаг и помощи в подготовке к занятиям. Это была не слишком тяжелая работа, и она позволяла Морису уделять время изучению законов и тому единственному делу, которое виделось Коббу значимым, — движению аболиционистов. Они вместе появлялись на публичных манифестациях, писали памфлеты, обходили редакции газет, торговые заведения и офисы, выступали с речами в церквах, клубах, театрах и университетах. Харрисон Кобб нашел в Морисе одновременно и сына, которого у него никогда не было, и такого товарища в борьбе, о котором он даже и не мечтал. Рядом с этим молодым человеком победа его идей казалась ему близкой — рукой подать. Его сестра Агата, как и все в семье Кобб, включая старушку-мать, которая ела цветы, тоже была аболиционисткой. И она считала дни, оставшиеся до того момента, когда они вместе отправятся встречать в порту Розетту с ребенком. Семья смешанной крови — лучшее, что только могло попасть им в руки, ведь это было само воплощение равенства, которое они проповедовали, самое весомое доказательство того, что расы должны и могут смешиваться и жить в мире. Какое впечатление произведет Морис, когда предстанет перед публикой со своей цветной супругой и младенцем, чтобы защищать идею эмансипации! Это будет красноречивее, чем миллион плакатов. Морису горячие речи его благодетелей казались несколько абсурдными, потому что в действительности он никогда не считал Розетту другой, не похожей на самого себя.

Лето 1806 года было очень длинным и принесло в Новый Орлеан эпидемию холеры и несколько пожаров. Тулуза Вальморена в сопровождении монахини, его сиделки, перевезли на плантацию, где собралась вся семья, спасаясь от страшной летней жары. Пармантье подтвердил, что состояние здоровья пациента стабильно и деревенский воздух, без сомнения, пойдет ему на пользу. Лекарства, которые Гортензия растворяла в его супе, потому что он отказывался их принимать, не улучшали его характера. Он сделался злобным, да таким, что сам себя не мог выносить. Все его раздражало — от натирающих кожу пеленок до невинного смеха дочерей в саду, но больше всего — Морис. Он прекрасно помнил каждый этап жизни своего сына. Вспоминал каждое слово из тех, которыми они обменялись в конце, и перебирал их тысячу раз, стараясь найти объяснение этому разрыву — столь болезненному и окончательному. Он думал, что Морис унаследовал сумасшествие семьи своей матери. По его венам текла разжиженная кровь Эухении Гарсиа дель Солар, а не сильная кровь Вальморенов. Он не узнавал в этом ребенке ни одной своей черты. Морис был в точности как его мать: те же зеленые глаза, та же склонность к фантазиям и стремление к саморазрушению.