Остров — страница 24 из 92

Результатом путешествия Тревора-Бетти стала книга. И, значит, слово. Ежели я скажу, что цель нашего похода – слово – прояснит ли это что-нибудь, Вячеслав Кузьмич? Едва ли. Сомневаюсь, что вам известен берег, где слова растут, как золотой корень – знай себе, не ленись, выкапывай, промывай в воде, режь да суши; вряд ли знаете и сопочку, на вершине которой, в ларце, желательно древнем, припрятано для нас вдохновение, которого хватит, чтоб опоить десяток писателей. Чепуха все это, извините за откровенность, да и сами вы когда-то перебрались сюда за тем, что человеку постороннему и объяснить-то толком нельзя, а мы с вами понимаем, обозначая одним-единственным словом – «остров». Также и наше предприятие многим кажется совершенно бессмысленным и это даже абсолютно верное суждение. Потому что смысл не дарован. И те сгустки смыслов, та смысловая руда, из которой выплавляется потом что-то более или менее стоющее – ее ведь еще отыскать надо. А я лишь смутно представляю себе, где надо искать и как это надлежит делать. Очевидно от того, каким путем мы пойдем, результат тоже зависит. Но сказать, где просверкнет оно, драгоценное слово, и что вызовет его к жизни – я не знаю. Шторм, разбивающий берег моря? Серебристое дерево древних крестов на могилах, изрытых песцами? Красноречие смерти, бессмысленные жалобы оставшихся в живых? Солнце, словно рыба кружащее в просторе неба или серая глина, или оттиск ржавого ружейного ствола в погребальном футляре зеленого мха, или ненецкая песня, хрипло спетая стариком с потемневшими зубами; или крик гагары, возвещающий дождь, или крик чайки, возвещающий голод, или ночной скрип мостков под ногами пьянчуги, совершающего бесконечный обход в поисках одного огненного глотка, который таится, таится для него под толщами человеческой скаредности и обмана, или собственные шаги наши, тяжесть наших шагов, горячее, свистящее, как у усталых лошадей, дыхание наше, горький пот наш, соль пота нашего, выступившая на одежде, закрытые, как у мертвых, глаза наши? – Я не знаю. И никто не знает. Поэтому-то о цели похода я и не могу сказать ничего определенного: она возникнет, когда все, что произойдет с нами, все, что нам предстоит пережить, отшлифует наши чувства до зеркальной ясности. И тогда вы увидите то, что было целью: отражение.


Мы прилетели на Колгуев с двумя работниками окружного управления внутренних дел, которых прислали разбирать какое-то невероятное переплетение пьянств, мордобоев, семейных и межсемейных скандалов, кровосмешений, мелкого воровства, доносов и прочих непотребств, которые, быть может, еще не содержали в себе никакого уголовно наказуемого деяния, но явно указывали, что таковое неминуемо произойдет, поскольку несколько активных особей мужеского, а иже с ними и женского пола, на почве горячительных напитков утратили не только различие между добром и злом, но и самою осторожность, не реагируя на честные предупреждения трезвого населения.

Хулиганов по одному вызывали в «контору» – громадное деревянное здание, представляющее из себя архитектурный гибрид чума с избой. Их как раз допрашивали в задней комнате бывшего совета, ныне администрации, когда мы пришли туда представиться и вручить верительные грамоты от Корепанова новому председателю острова Александре Александровне Одинцовой – очень здравой и доброй женщине с ненецким овалом лица и русской статью. Входя в совет, хулиганы старались держаться трезво и жалостно, у них был виноватый и сильно изношенный вид, который делался еще жальче, когда в проем открытой двери они заглядывали в дальнюю комнату, где оба уполномоченных в городских костюмах – один за столом, другой – непрерывно вышагивая вперед-назад – усердно дымили сигаретами, всеми силами стараясь превратить аккуратно, по-женски убранное помещение в прокуренный застенок, время от времени грозно взглядывая на хулиганов, а заодно и на нас, поскольку мы свои беспечным и независимым видом конечно, мешали этому превращению.

Допрос шел вязко, цепляясь за каждую ничего не значащую подробность, но в целом выяснялась следующая картина: кооператор К. из Нарьян-Мара завез на остров с целью сбыта партию питьевого спирта в бутылках 0,5 литра прозрачного (голубоватого) стекла. Первый, кого он повстречал и приблизил к себе для совершения своего бизнеса, был бежавший (вместе с такою же отчаянной подругой) из нарьян-марского туберкулезного стационара уроженец пос. Бугрино буйный пропойца Олег А. Он сразу же согласился сдать кооператору под склад для хранения товара комнату своей бабушки, которую выгнал на улицу, после чего вместе с возлюбленной совершил хищение части товара, мотивируя это тем, что не получил от арендатора денег, необходимых ему для жизни. Полагая, что его компаньон может быть недоволен такой формой расчета, Олег, несмотря на открытую форму туберкулеза, каковой он являлся единственным о ту пору носителем, бежал с подругой в тундру, где и исчез. Но спирт, похищенный им, не исчез. Ежедневно все хулиганы пили вволю и поили других, тогда как кооператор К. терпел убытки. Угрозы убить Олега и попытки выпытать хотя бы, где спрятан спирт привели к мордобою в клубе, который оттуда распространился по всему поселку как эпидемия взаиморасчетов за мелкие обиды прошлого и позапрошлого. В то же время оперативная доставка в поселковый магазин водки и дешевого испанского вина в бумажных пакетах окончательно разрушила корыстные мечты кооператора К., возомнившего было себя монополистом и обрекла его на горестное прозябание в комнате изгнанной бабушки с остатками неликвидного спирта. Рынок был раздроблен и истощен. Всех совокупных денег поселка Бугрино – включая задолженность мясокомбината совхозу, пособия на детей и пенсии по инвалидности – вряд ли хватило бы, чтобы выкупить тот колоссальный объем разнообразного спиртного, который под флагом свободы торговли обрушился в то лето на остров, из-за чего к концу июля часть населения совсем обнищала и была приведена в белогорячечную готовность, исключающую контроль за своими действиями.

Пришлось вводить ограничительные меры: детские пособия отоваривать продуктами, чтобы отцы-матери не пропивали денег своих детей, а пенсию в исключительных случаях придерживать до некоторого вытрезвления пенсионера или членов его семьи. Легко понять, как быстро на этой почве возгоралось недовольство, тем более, что разросшиеся культурные потребности праздного населения сдерживались режимом островной экономии: в клубе кооператоры завели для молодежи дискотеку с цветомузыкой, а на телевидении появилось множество программ и сериалов, продолжающихся заполночь, в то время как трудящийся механик Николай Одинцов, родной муж новой власти, по старинке продолжал вырубать дизель-генератор ровно в полночь, убеждая односельчан, что горючего едва ли хватит и на двадцать дней. Односельчане плевать хотели на это, открыто проклинали и его, и власть, а в дни особо полюбившихся программ угрожали социальным взрывом, заставляя Николая послаблять режим экономии и продлевать телегоризонты до самых программ со стриптизом.

Работы в совхозе не было, и директор его, как человек хороший и совестливый, подал в отставку и съехал с острова. Две бригады оленеводов, оставшиеся в тундре, перешли на автономное существование, питаясь сырым мясом и рыбой и изредка засылая за водкой и хлебом гонца на нартах в поселок.

Матриархальная власть, торжество которой, несомненно, воплощала собою Александра Александровна, не обладала насущными мерами принуждения, которые могли бы приструнить опившихся мужиков и вернуть жизнь в нормальное русло, несмотря на титанические усилия мужа, который в одиночку управлялся со всей поселковой механикой. Подростки стали добираться до охотничьих балков в тундре и воровать из них, что подвернется: такого на острове не было никогда.

В этот отчаянный момент и появились в Бугрино уполномоченные УВД. Не зная целокупной картины постигшего остров бедствия, вряд ли, конечно, они догадывались о высокой вразумляющей миссии, выпавшей на их долю: в своей прокуренной комнате они просто день напролет выслушивали одного за другим множество очень давно пьяных мужчин, вынужденных притворяться трезвыми и изображать что-то вроде покаяния, вне всякой логики сопровождая покаянные слова запутанным, но очевидным враньем и отрицанием какой бы то ни было своей причастности к нехорошим поступкам других.

За день уполномоченные так выдохлись, что вечером, запершись в двухместном – «люкс» – номере нашей гостиницы, куда по случаю их приезда был принесен телевизор, они раздавили литровую бутылку водки, выкурили еще, наверно, по пачке сигарет и так и не высунувшись ни разу на улицу, завалились спать, дожидаясь утра, когда за ними должен был прийти вертолет.


По счастью, наш с Петром день прошел совершенно иначе. Едва мы покинули здание совета, на время превратившееся в устрашающее прибежище правосудия, и вернулись в гостиницу, чтобы, наконец, распаковаться и приготовить себе обед, как вдруг в окно я случайно увидел человека, который был нам нужнее всего. Не спеша, но деловито направлялся он куда-то и я, чтобы не потерять его из виду, пулей вылетел вслед за ним. Это был Григорий Иванович Ардеев, с которым два года назад я познакомился в тундре, когда ездил на просчет оленей. В поселке среди ненцев должны были бы помнить меня лишь он да Иона, старик Иона, когда-то мальчишкой запечатленный Адой распевающим песни на холме. Ну еще и Алик, конечно, Стрелок, но обстоятельства нашей последней встречи во сне, признаюсь, заставляли меня всячески избегать свидания с ним, хотя, как здравомыслящий человек, я должен был бы понимать, что оно неизбежно.

С Григорием Ивановичем связывала меня одна история, случившаяся в тундре, когда я малость очухался. А это не сразу произошло, а дня через два только, потому что даже по сравнению с тем, что видел я на Печоре, то, куда я попал – это совсем был иной мир, иной век, во всяком случае, иное какое-то время, и вокруг были люди в одеждах этого времени, и у них были лица людей иного времени, глаза… Все другое: у Григория Ивановича на ремне, подпоясывающем малицу, висел тогда нож в деревянных ножнах с окладом из желтой меди – в старину такие продавали ненцам люди коми-народа – и я видел, как своею не по-стариковски крепкой рукой он серую сталь этого ножа погружает в широкую грудь оленя, и рукоятка ножа вздрагивает, как поплавок, в роднике рассеченного сердца…