льцев во всех пансионах и гостиницах, но все без толку. Он не хочет ничего говорить своей жене и тем более родителям, они совсем старые, и не знает, как поступить, поэтому звонит.
Тетя Лусия высказалась чересчур, на мой взгляд, категорично (а может, я позже так подумала), словно хотела сразу покончить с этим делом:
— Небось захотелось парню прогуляться, вот и поехал, к примеру, в Мадрид, а что не сказал никому, так вы же знаете, какой он у нас неразговорчивый, и дома, наверное, тоже слова из него не вытянешь…
— Этого не может быть, — сказала мама. — Томаса с братом водой не разольешь. Наверняка с ним что-то произошло.
На что тетя Лусия, которая иногда бывает самой настоящей злюкой, сказала:
— Господь не допустит, чтобы с ним что-то произошло. В конце концов, это совершенно нормально, если парень его возраста не хочет на веки вечные остаться в Сан-Романе, да еще с братом, невесткой, их детишками и «Ла Нота де Оро» в придачу. Я всегда считала, что лучше ничего не объяснять или объяснять, когда уже вернешься, пусть тогда попробуют отнять то, что было, как говорил папа, когда внезапно отправлялся в Мадрид к своей Пепе Хуане.
— Какие глупости ты иногда говоришь, Лусия. При чем здесь это? Папа есть папа, а Томас — хороший парень, будто ты не знаешь. Нет, что-то случилось…
Два дня спустя, когда мы уже поднимались в спальню, из пустоты прихожей, словно из колодца, зазвонил телефон. Мама взяла трубку, а тетя Лусия, стоя позади нее, у лестницы, слушала, как она говорит:
— О, господи! По крайней мере, вы его нашли.
Это оказался брат Томаса Игельдо.
— Бедняга, он звонит, чтобы мы не волновались, — сказала мама.
Меня поразило, что беда, приключившаяся с Томасом, не была несчастным случаем, например, он не утонул, как Индалесио, и вообще в несчастье, которое с ним произошло, не было ничего случайного. Мама коротко пересказала то, что сообщил ей по телефону брат Томаса: его нашли на пляже в Санта-Кристине, в сорока километрах от Сан-Романа, босого и небритого, и он не мог сказать ни где живет, ни кто он, ни что делает на песчаном берегу. Его увидели рыбаки, которые в тот день во время отлива отправились за навахами[34].
Был воскресный вечер, время чая. Занавески уже опустили, но безудержный ветер бился в ставни, напоминая о великой осени, накрывшей облаками море и остров, и о царящем снаружи мраке. В такое время нет ничего лучше, чем сидеть дома, хотя почему-то именно в эти часы, когда ты, казалось, надежно защищена от внешнего мира, он занимает тебя куда больше, чем в одинаково яркие летние дни, лишенные контрастов. Я помню тот вечер, потому что это было вскоре после несчастья с Томасом и дома я особенно остро ощущала себя в безопасности, а еще из-за слов тети Лусии, вернее, из-за одного слова, будто она была сивиллой и могла предсказывать будущее, пусть неопределенно, какими-то ничего не значащими, легкомысленными фразами: «Вот мы сидим здесь все вместе, такие сытые, пьем чай, едим свежие булочки и ни о чем не думаем, да и зачем думать, если тут так хорошо, и всегда было, даже до войны. Даже то, что продукты выдавали по карточкам, нам очень нравилось, я обожала тот зеленый хлеб, помнишь? ну конечно же помнишь, да и война здесь едва чувствовалась». Мы во все глаза смотрели на нее, и я, помню, подумала, что иначе мы никогда на нее и не смотрели, мы всегда слушали ее с изумлением. Не помню, что говорили остальные, может, ничего, а может, что-то насчет бури, о которой в полдень сообщили по Национальному радио и которая в нашей части побережья обещала быть сильнее всего. Во всяком случае, возникла пауза — достаточно длинная, чтобы переварить услышанное, и достаточно короткая, чтобы все мы сочли естественным, что тетя Лусия продолжает говорить, о чем говорила, хотя никто пока не понял, о чем именно. «…Это произошло со многими семьями, такими же, как наша, тот же чай, те же удобные кресла, симпатичные домики, симпатичные уголки, и вдруг, ни с того ни с сего — крик-крак, и всё!» Именно это слово я имела в виду, когда говорила о тете Лусии и сивилле, — «крик-крак»! Мы с Виолетой и Фернандито почти одновременно спросили, что такое крик-крак. «Как что? — ответила она. — Слово само за себя говорит. Все потерять, заложить свою собственность, вдруг остаться буквально без единого реала, как семья Касусос. Они покинули свой дом, в чем были, спасибо еще, банкиры хоть это разрешили оставить. И жаловаться они не могли, права не имели, потому что нечего было становиться на сторону этого сумасшедшего кайзера. И нечего было столько тратить. В их доме только и говорили что о политике да театре. Если ты не бросал femme fatale[35][2]в meublé[36] на бульваре Капуцинов или не ставил все время на желтое в roulette[37], значит, ты не поэт». «Лусия, дорогая, в рулетке только два цвета, желтого там нет, как же можно на него ставить», — смеясь, говорила мама, и мы все смеялись вместе с ней. «Возможно, это был покер, откуда мне знать, мы ведь никто ни во что не играем, вот папа, да, любил покутить, но все с оглядкой, он такой был скупой, бедняжка, правда, благодаря этому мы хоть что-то имеем».
Это был беспощадный возраст, когда от души смеешься над разбитой вазой.
Мы с Виолетой и Фернандито много говорили об этом крик-крак, но по-разному. Если мы беседовали втроем, то «солировал» Фернандито, который считал крик-крак чудесной возможностью завербоваться в торговый флот; мы же с Виолетой обсуждали невероятность подобных ситуаций, которые, несмотря ни на что, казались нам очень забавными, — представление, характерное для нашей семьи и нашего возраста, когда будущее нас ничуть не заботило. К тому же в те дни мы обе — и Виолета, и я — нуждались в такой безобидной теме, иначе нам пришлось бы говорить о бегстве Томаса Игельдо, а эта ситуация была немного похожа на ту, что возникла после отъезда отца. Эти два исчезновения — одно по собственной воле, другое (поскольку речь шла, видимо, о психическом расстройстве) непроизвольное — одинаково повлияли на будущее Виолеты и в то время были одинаково важны для нас обеих.
Мы с Виолетой уже легли. Я читала сборник из пятидесяти стихотворений Рильке в переводе Вальверде, кстати, принесенный Томасом Игельдо на одно из последних занятий. Помню, он сказал — очень медленно, он всегда так объяснял, и мне это особенно в нем нравилось и до сих пор нравится, если мне кто-то так объясняет, — что он его стихи не понял, но это «крупнейший поэт-философ».
— Иногда какие-то вещи получаются сами собой, — сказала Виолета очень тихо, словно в полусне. Честно говоря, я не придала ее словам особого значения, но все-таки спросила, какие вещи она имеет в виду. — Многие. — И повторила: — Которые получаются сами собой, вот какие.
В том, как она это произнесла, делая паузы между словами, я что-то почувствовала. Я с шумом перевернула страницу показывая, что предпочитаю читать, чем говорить о всяких глупостях, и в какой-то момент даже хотела сказать, что она мешает мне сосредоточиться, так как эту книгу с ходу не одолеть.
— Что ты имеешь в виду? Я не понимаю, что значит «сами собой».
— Так это же самое главное! — сказала Виолета уже своим обычным голосом, но с оттенком вполне объяснимого нетерпения.
— Если это самое главное, пожалуйста, повтори еще раз. Я читаю такие необычные стихи, что половину не понимаю, и не очень внимательно слушала, извини.
— Если ты невнимательно слушала, то теперь уже все равно. Да я и сама не знаю, что это значит…
— Все равно, будь добра, повтори, я уверена, что это не глупости.
— Я сказала, что иногда что-то получается само собой, во всяком случае у меня.
— Что, например?
— Например, когда я обманываю.
Это был неожиданный ответ, и все сразу повернулось по-другому, будто недомолвки, вызванные появлением отца, остались позади и я перенеслась в то время, когда ни о каком отце речь не шла и мы с Виолетой полностью доверяли друг другу. Правда, тогда мы были детьми, и сохранять доверие не составляло труда — это было безотчетное взаимное движение души, основанное на общих привычках. Обман считался серьезным проступком, мы часто это обсуждали, и неудивительно, что Виолета привела именно такой пример, однако он был совершенно неподходящим, и я тут же ринулась в бой:
— Этого не может быть! Из всего, что ты говоришь, ложь всегда бывает самой обдуманной, потому что обычно для нее есть какая-то причина. А то, что получается, как ты говоришь, «само собой», происходит без всякой причины. Обманщик отличается от остальных тем, что у него есть причина, чтобы соврать.
— А если он не знает причину, тогда что? — Такие каверзные вопросы были в характере Виолеты.
— Как правило, — заявила я со всей твердостью, на какую была способна, — он ее знает, если он, конечно, не набитый дурак.
— Значит, я набитая дура.
— Если бы ты была дурой, ты бы так не говорила. Но ты не дура, по крайней мере, до сегодняшнего дня ею не была, а ни с того ни с сего дурами не становятся. Ты же понимаешь, мы бы это давно заметили.
— А вот и нет, может быть, и не заметили бы, особенно ты, потому что ты думаешь не о том, какая я, а о том, что для меня подходит, а что нет. Думаешь, если ты старшая, я должна быть такой, какой ты хочешь. Ты постоянно за мной следишь, и за Фернандито тоже — хотя за ним тебе вообще не нужно присматривать, — только потому, что ты старшая.
Эти фразы, особенно последняя, показались мне слишком точными и логичными для человека, который ненавидел точные определения ни в отношении себя, ни в отношении чего бы то ни было…
— Так ты скажешь или нет, кого ты имела в виду, когда говорила насчет обмана? Себя? Если да, тогда объясни, в чем дело!