Остров женщин — страница 21 из 42

На следующий день я более-менее разобралась в том, что произошло: Фернандито не желал слушаться меня и слушался фрейлейн Ханну, потому что за ней стояла мама и ее авторитет. Но почему меня это так разозлило, если до вчерашнего утра я и не пыталась заставить Фернандито слушаться? А может быть, он слушался фрейлейн Ханну, потому что сам признавал ее авторитет? Я понимала, что не могу докопаться до сути, так как фрейлейн Ханна вызывает у меня раздражение. Только безусловно преданные слуги, которые гордятся не тем, что умеют думать, а тем, что умеют повиноваться, пользуются таким авторитетом, как фрейлейн Ханна, размышляла я. Однако я была несправедлива и скоро почувствовала горечь, какая бывает, когда тебя что-то серьезно ранит. Как мама, притворяясь художницей и рассудительной женщиной, перекладывала все на плечи фрейлейн Ханны, чтобы быть свободной и не зависеть ни от кого, кроме себя, так и мы преодолевали лень и беспорядок, автоматически выполняя указания, якобы исходившие от мамы, а на самом деле это фрейлейн Ханна превращала всех нас в гармоничную, элегантную, даже благородную семью; мы были для нее идеалом немецкого семейства, где каждый в нужную минуту берет в руки мотыгу, винтовку или пилу. Итак, всему виной была моя юность, взыскательная, беспокойная, неуживчивая, непокорная юность. Однако была ли я в свои шестнадцать действительно непокорной?

Вряд ли я дала бы утвердительный ответ, слишком многое противоречило этому определению: мое восторженное отношение к маме и дому, мое восхищение тетей Лусией, мое вечное стремление превозносить все, что нас окружало, начиная с двух наших домов и открытого всем штормам и истерзанного ими, величественного и радостного острова. Все это давало мне жизненные силы, являлось частью моего существования. Я подумала, и глаза мои вновь наполнились слезами, что непокорность приходит с возрастом, как менструация, и я ощущала себя грязной, отвратительной, недовольной и виноватой, так как не чувствовала того, что должна.

— И это называется юностью, весной жизни — вечно пребывать в сомнениях, в плохом настроении, с тяжелой душой, — пробормотала я.

Моя юность — это стремление без конца что-то выяснять, во всем добиваться предельной четкости и все подвергать самому строгому разбору. Если мне что-то было непонятно, я должна была во все вникнуть и прийти к определенным убеждениям, столь же ясным, как написанный округлыми буквами текст без единой кляксы или помарки. Наверное, ангелы, наставлявшие меня в моей убежденности, были настоящими каллиграфами. Ради достижения конечной цели, которая, как мне казалось, состояла в том, чтобы вершить суд над собой и всеми остальными, я ставила под сомнение художественные способности мамы и преданность фрейлейн Ханны, но главное — я со злобным пристрастием занялась тетей Лусией. Именно тогда я поняла, что ей никогда не замолить свои грехи и не спастись. Что она сделала с Томом? Так ли он предан тете Лусии, как фрейлейн Ханна — маме? Неужели он просто ее верный пес? Если это так, то за его шкуру я не дам и реала. А может, он милый и любезный дамский угодник, прислужник, который довольствуется малым и принимает за любовь обычные знаки внимания?

Том приехал в конце октября, и это было словно исполнение пророчества. Мы узнали о его приезде поздно вечером. Они с тетей Лусией пришли к чаю, но довольно быстро ушли. Все, кроме меня, были в столовой. Спускаясь по лестнице, я услышала голос Тома, обрывки фраз, не помню о чем. Я испугалась, что его появление вызвано моей дерзостью, что мои унижающие его мысли и несправедливые представления о нем как верном псе перенеслись за две тысячи миль отсюда, сквозь холодную — и чем дальше, тем холоднее — европейскую осень, и он приехал прямо из Рейкьявика, чтобы опровергнуть меня и защититься. Это так на меня подействовало, что я села на свое место, не поздоровавшись с Томом и не глядя на него. Он сам со мной поздоровался с другого конца стола. Я решила, что он сильно похудел. Он сидел рядом с тетей Лусией и внимательно слушал маму, которая сидела по другую сторону от него. Я не помню, что она говорила, но помню, как он грустно смотрел на меня, словно без слов пытался что-то сказать. Каким был Том на самом деле? Моя юность — это то время, когда я поняла, что многого не знаю, и составила перечень всего того, что (как я узнала) я не знаю. О Томе я почти ничего не знала. Я слышала, как тетя Лусия говорила маме:

— Ужасно, что он это придумал! Целый божий день бездельничать! Он совсем сопьется! — И добавила: — И что он хочет, чтобы я делала?

А мама ответила:

— Ничего он не хочет, правда, Том, ты ничего не хочешь?

— Совершенно ничего, я приехал всего на пару недель, так, небольшой отпуск.

— Да нет, ты останешься, уж я-то тебя знаю…

Мама прервала этот дурацкий разговор:

— Не обращай внимания, Том, это все ее анисовый ликер.

~~~

— У тети Лусии нет сердца! — заявила Виолета, когда мы легли спать.

— Почему это? — спросила я не без задней мысли, поскольку сама думала примерно так же.

— Потому что это так. Разве ты не видела сегодня вечером? Как можно говорить человеку, который любит тебя тысячу лет, что ты не знаешь, что с ним делать? Только если у тебя нет сердца.

Я предпочла бы закончить этот разговор, так как мне было противно, что меня тоже посещают подобные мысли, однако Виолета была настроена решительно.

— И Том ведь не какой-то там первый встречный. Тетя Лусия просто глупая. Я уж не помню почему, но мы с папой однажды заговорили о Томе, и папа сказал, что он богат, это уж точно, а еще у его семьи есть титул, и Билфингер — известная фамилия…

Я сделала вид, что уснула, а на следующий день, как только встала, сразу полезла в «Британскую энциклопедию». Там был только один Билфингер — Георг Бернгард Билфингер (1693–1750) из Каннштатта, нынешний Вюртемберг, ученик философа Вольфа, награжденный королем Пруссии Железным крестом. После смерти этого предка Тома Фридрих Великий сказал о нем: «Это был выдающийся человек, о котором я всегда буду вспоминать с восхищением». Я была поражена: неужели наш Том — потомок того самого Билфингера? Он оказался его правнуком.

Насколько мы могли заметить, Том решил окончательно рассеять беспокойство, которое, видимо, испытывала по отношению к нему тетя Лусия. Он поселился в башне и по утрам копался в саду, подстригал розы… Странно было видеть его там с лопатой или другими инструментами, в синем рабочем комбинезоне, время от времени раскуривающим трубку… Его румяное лицо, светлые волосы, на закате становившиеся рыжеватыми, благородная внешность, высокий рост, жилет в синюю и желтую полоску — все это превращало Тома в человека, который меня будоражил, человека серьезного, значительного, как любой работающий на земле, одновременно разумного и немного нелепого; его широкая согнутая спина наводила на мысль о сознательном самоуничижении… Том был с нами до Рождества и остался после него — без разрешения и почти против воли тети Лусии, которая при нас прекратила разговаривать с ним. Было ясно, что ее авторитет пошатнулся, хотя тогда только я так думала и стыдилась того, что перестала испытывать к ней прежнее уважение.

~~~

Разговор с Виолетой насчет Игельдо той ночью был отзвуком наших прошлых бесед и в то же время завершением прежних доверительных отношений и вообще детства. Впервые Виолета показалась мне не до конца искренней. Даже если она рассказала мне все и ничего другого не было, в том, как она рассказывала о них с Томасом, и в том, как она, возможно неосознанно, пыталась все это представить, ощущалось кокетство, лукавство, ветреность, вполне объяснимые для четырнадцатилетней девочки, за которой слегка ухаживает молодой мужчина. Однако в тот период жизни в Виолете не было ничего, что дисгармонировало бы с единым совершенным звучанием нашего семейного сообщества, его конечным смыслом, потому что какой же смысл в бесконечности? Мы все стремимся к чему-то законченному. В результате я отмела свои дурные мысли насчет неискренности Виолеты и, чтобы никогда больше к ним не возвращаться, убедила себя в ее чистоте, чуть ли не святости. Я свела все возможные проявления ее натуры к одному: всегда стараться стать лучше и не удовлетворяться ничем, кроме полного совершенства. Таким образом, превратив одну из возможностей в единственную, я отвергла все остальные, но отвергла также — к сожалению, на многие годы — собственную возможность понять Виолету и помочь ей. В духе маминого аскетизма, который, однако, не мешал ей быть разумной и гуманной, я решила, что порядок и отношения, существующие в нашей семье, идентичны — во всяком случае, для нас — порядку и отношениям, существующим в мире в целом. В эту схему прекрасно укладывался отказ от всего, что было связано с отцом: от наслаждения жизнью, путешествий, знакомств с новыми людьми — все это находилось вне установленного порядка, следовательно, являло собой беспорядок. Подобные мысли не были просто теорией, это было мое решение, проект, который я немедленно начала приводить в исполнение.

Следствием этого стало бегство Виолеты, заранее продуманное и прекрасно спланированное, которое она осуществила с не меньшей быстротой и решительностью, чем я — свой проект. Если бы мне было не шестнадцать лет, я бы поняла, что из-за этого события все очень сильно изменилось к худшему, о чем свидетельствует само слово «бегство».

Двадцать второго декабря Виолета не вернулась из школы. Спустившись вниз, я услышала, как мама говорит по телефону матери Марии Энграсиа: «Как же я могу не беспокоиться!» Это было первое, что я услышала, причем такой взволнованной я ее не видела никогда. После паузы, конца которой я не могла дождаться, мама сказала: «Как вы понимаете, я очень довольна, что моя дочь проведет каникулы с отцом и своей тетей Тересой в Педрахе или любом другом месте, однако я не очень довольна, что об этом мне сообщаете вы. Виолета — девочка увлекающаяся, но рассудительная, и мы с ней прекрасно ладим. Почему же она ничего нам не сказала, а уехала вот так, вдруг, в одной форме, будто мы не разрешаем ей видеться с отцом или ему запрещаем приезжать к нам? Думаю, вы знаете, что мы с мужем не оформили ни развод, ни даже раздельное проживание, поэтому такое поведение в данном случае мне совершенно непонятно. То, что девочка находится с отцом, это хорошо, но то, как она себя повела, — и это ваша вина, мать Мария Энграсиа! — это плохо, очень плохо. Я сама поговорю с Виолетой», — и бросила трубку. Я стояла на лестничной площадке, но спускаться не стала, а подождала, пока мама войдет в гостиную, и через несколько минут тоже пришла туда. Без всякого волнения, мягко и спокойно, как обычно, мама рассказала мне о случившемся и телефонном звонке.