– А вы, профессор, всю жизнь зверюшками занимались? – спрашивает Червинского высоченный боец с круглым, по-детски доверчивым лицом.
– Очень точно заметили, молодой человек, именно так, всю сознательную жизнь, – улыбается Червинский, а сам думает: хороши зверюшки – двухметровой длины и до четырех центнеров весом.
Червинский терпеливо объясняет это бойцу Калабашкину. Гигант профессору нравится. Слово «зверюшки» он произносит как человек, любящий животных: ласково, проникновенно. А перед такими Червинский готов, как шутливо рекомендовал его учитель Владимир Иванович Вернадский, встать и снять шляпу. Вот уж кто воистину боготворил мать-природу и яростно защищал ее своим учением о биосфере. Сколько пришлось бороться с воинствующими невеждами, которые были и остаются в науке во все времена. Сражаясь с ними, Вернадский повторял: природа может спокойненько обойтись без человека, а человек без природы – никогда!
– Какой же прок в этой туше? И почему его котиком прозвали? Раз здоровый, правильней было бы – кот! – уверенно заявляет маленького росточка сержант. – На него хоть охотиться имеет смысл?
– В нашем Однокозове заговорил потомок тульских оружейников, – поясняет профессору устроившийся рядом Калинник. Оба сегодня сразу после ужина успели потолковать и остались довольны друг другом.
– Да Клим наш больше в баб прицеливается, – подает кто-то реплику.
Солдаты смеются. Но Однокозов не обижается, наоборот, даже доволен.
– Завидуете, черти? – усмехается он. – Это правильно. Везучему на охоте человеку и в любви бывает удача. Подтверди, Никита! – хлопает он Калабашкина по спине.
Червинский с любопытством рассматривает малыша сержанта. Однокозов сидит напротив, прямо на траве, ворот гимнастерки расстегнут, пилотка сбита на затылок. Солдаты окружают его плотным кольцом.
«Лихой, видно, компанейский парень. Не зря молодые люди к нему жмутся», – решает Червинский. Однокозов ему кого-то определенно напоминает.
– Вы напрасно так пренебрежительно относитесь к котику, товарищ сержант, – весело говорит Червинский.
Ему все здесь пришлось по сердцу: и обстановка, и люди. Надоело составлять отчеты, писать статьи для сборников, готовить доклады. Всю жизнь он любил практическую работу, экспедиции на дальние острова с их неосвоенными лежбищами, загадки природы…
– Тело котика, – продолжает он, – совершенное творение природы. Оно покрыто коротким и плотным мехом. По прочности котик занимает третье место после калана и выдры. И очень ценится. Шкурка холостяка стоит несколько тысяч рублей…
– А что, есть среди них и семейные? – поражается Однокозов.
– Обязательно есть! – подтверждает профессор. – Котики живут гаремами. Один самец-секач на пятьдесят – сто самок…
– Ничего себе пристроились мужички, – хохочет Однокозов, и Червинский вдруг обнаруживает в сержанте сходство с давно знакомым человеком. Тот же озорной взгляд из-под вьющегося чуба. Та же манера смеяться, вскидывая подбородок и мелко подрагивая плечами. Ну конечно, шкипер Брук!
Странная метаморфоза происходит с памятью. Иногда забываешь необходимое, а то, что давным-давно кануло в Лету, неожиданно всплывает. Бог мой, когда же это было? Русско-американская пушная компания. Первое посещение Камчатки. Чукчи на промысле. И маленький, с танцующей походкой человечек со странным нерусским именем Брук – владелец потрепанного китобойного суденышка. Шкипер – прекрасный моряк – понимал толк в ловле китов, но гораздо больше он разбирался в пушнине и промышлял ею, не всегда, разумеется, законно. Он любил повторять: «Риск должен иметь смысл. В котике такого смысла столько, сколько он имеет чистого веса». Исчез Брук бесследно, не оставив после себя ни хорошей памяти, ни добрых дел…
Однокозову проблемы «интимной» жизни котиков кажутся очень пикантными, и он, по всем признакам, приготовился потешать солдат. Но Калинник перехватывает инициативу. Ему важно, чтобы ученый уже сегодня, в первый же вечер побольше рассказал людям. Это им не только интересно, но может вскоре понадобиться. Калинник хитровато щурится и спрашивает:
– Но почему, Вениамин Сергеевич, котик так ценится? Вы ведь сказали – зверь распространен по всему земному шару.
– Был! – восклицает Червинский. – В семнадцатом веке! Тогда его добывали и в Океании, и у Южной Америки, и возле берегов Австралии, Африки. Шел настоящий разбой, хищническое истребление! В Южном полушарии котиков сумели уничтожить полностью.
– Получается, на нашу долю ничего не досталось? – подает голос молчавший до того Махоткин.
– Мало, – отвечает Червинский. – Очень мало! Люди неразумно распоряжаются богатствами земли. В мире осталось всего три котиковых лежбища.
– Где? – интересуется Махоткин.
– Все расположены на востоке. Одно на Прибыловых островах, им владеют американцы. Другое наше – Командоры. А третье – курильское, на острове Кайхэн[10]
– Это кто на нем сейчас хозяйничает? Японцы, что ли? – подозрительно спрашивает Однокозов.
– Именно они, молодой человек. Точнее, могущественная фирма «Мицубиси».
– Ловко устроились на чужой шее! – с неожиданной злостью бросает Однокозов. – Ведь это наши земли! Ну скажите, братцы, разве не так? Все вы в школе историю проходили! – Сержант обводит притихших солдат взглядом. – Земли эти у России отобраны!..
«Вот тебе и политинформация, – думает Калинник. – Молодец, Клим, лучше любого агитатора сработал. Разъяснил, что к чему, просто и доходчиво».
– Засиделись мы, – замечает Червинский, вставая. За ним поднимаются солдаты. – Полагаю, знакомство наше состоялось?
– Интересный вы человек, товарищ профессор, спасибо вам! – высказывается за всех Махоткин.
– Рад, что пришелся ко двору, – весело отвечает Червинский. – Теперь пора и на отдых желанный. Не так ли, юноша? – обращается он к оказавшемуся рядом Калабашкину и смотрит на него снизу вверх. – Вам, наверное, по комплекции за двоих положено отсыпаться?
Последние его слова тонут в дружном солдатском смехе.
В расщелинах между скалами лежит темнота; берег укутан предрассветным туманом, как ватой. Море, белой пеной обозначив кромку прибоя, медленно накатывает волны и, вздохнув, с тихим шелестом уходит в песок. Было, как обычно в предрассветный час, сыро и прохладно.
Спускаясь по лестнице от домика, стоявшего у самого плато, Такидзин Каяма зябко поеживался. Его никто не будил. Здесь, на острове, Каяма сам себе хозяин. Казалось бы, лежи на циновке, отдыхай сколько душе угодно. А он просыпается ни свет ни заря. Беспокойным стал. Прежде даже в ученых диспутах умел держать себя с достоинством, как подобает истинному сыну Ямато…[11] Теперь же по незначительному поводу раздражается, с трудом подавляет гнев. Что бы там ни говорили о стойкости духа при долголетии, а когда человек перешагивает во вторую половину века, он снашивается, как гета[12].
Такидзину Каяме со сто восьмым ударом новогоднего колокола[13] пошел пятьдесят первый… Конечно, не будь длинной войны, унесшей из жизни двух сыновей и жену, он не так остро ощущал бы груз прожитых лет. Беда давит на человека, гнетет. И что самое ужасное – конца бедствиям не видно. Война продолжается и требует новых жертв. Эбис[14] надолго, если не навсегда, покинул Страну восходящего солнца.
Постояв у воды, Каяма неторопливо двинулся вдоль берега. Весной на серых скалах разноцветными пятнышками обозначались яйца кайр. Они были повсюду: на неровных уступах, узких гранитных карнизах, по всему плато… Впечатление такое, будто кто-то щедрой рукой разбросал цветную фасоль – белую, синюю, зеленую, в крапинках – в глазах рябит.
Каяма любит рассветный час. Птичий базар еще спит. Не слышно свиста рассекаемого крыльями воздуха, гомона, обычно стоящего над островом. Природа дремлет. Никто не мешает походить, подумать, посмотреть восход солнца. Говорят, солнце встает… Не совсем точное выражение. Возможно, оно годится для суши. На море иначе. Здесь солнце выпрыгивает из волн. Вот его еще нет, вода темная, хмурая, неприветливая. И вдруг – выскочил золотой серпик, брызнул горячими лучами, и море ожило, заискрилось, засверкало россыпью серебра.
На берегу превеликое множество раковин. Есть огромные полукруглые чаши с зазубринами – солдаты используют их под пепельницы; есть поменьше, продолговатые, закрученные книзу. Но больше всего мелких – величиной с ноготь – и совсем крохотных, как кедровые орешки. Между ракушками крабовые клешни с розовыми пупырышками, яичная скорлупа, космы водорослей. Повсюду рыбья чешуя, сухая, грязная, будто подсолнечная лузга. И над всем этим стоит убийственный «аромат». Запахи помета и гнили смешиваются с вонью тухлых яиц и создают бьющий в нос зловонный букет. Это и есть запах острова Кайхэн. Каяма долго не мог к нему привыкнуть. Когда он впервые приехал сюда и вышел из лодки, то чуть не задохнулся.
Как давно все было! Шел только второй год правления Сева…[15] Каяма горестно покачал головой, вспомнив себя тогдашнего – молодого и честолюбивого. Сколько интересных замыслов! А что в итоге? Несколько десятков статей в журналах, две-три монографии – вот, собственно, и весь научный багаж доктора Такидзина Каямы. Положа руку на сердце, не обильно. Был способен на большее, да заниматься приходилось вовсе не тем, чем хотелось. Добыча, прибыль, расчет… «Ваше время принадлежит фирме», «Интересы «Мицубиси» превыше всего»… Поиски, прогнозы, большие открытия, о которых когда-то мечталось, – где они?..
Дойдя до южной оконечности острова, Каяма остановился. Скалы тут отступали от моря, и песчаный пляж расширялся. По нему в этом месте хоть гонки на машинах устраивай – раздолье. Каяма машинально вынул из кармана маёке