А случилось так, что шкипер Брук под лед провалился. Вытащили, правда, только кашлять начал. Сильно кашлял. В груди будто шайтан поселился. Айгинто на охоту ходил. Медведя бил. Медвежий жир тоже не помог. Очень слабый стал шкипер Брук. Ложку возьмет – уха расплескивается. Трубку набивает – кисет падает.
«Не жилец я на этом свете, – сказал и заплакал. – Какого дурака свалял! За вшивую шхуну жизнь сторговал. Черт бы с ней, отобрали. Все равно ей в базарный день цена была копейка! А ты, Айгинто, сынок мой названый, к русским беги. Вольная жизнь у них. Трудового человека не обижают».
Умер шкипер Брук, когда открытая вода пошла и птицы прилетели гнезда вить. Зарыл его Айгинто на берегу. Камнем придавил, чтоб ни песец, ни медведь не нашли. А сам решил бежать. К русским… Шкипер Брук так велел.
Ночью пробрался на причал. Парус поставил. Тихо-тихо из бухты вышел. Нехорошо чужую лодку брать. Но… хозяин платил мало, за большую работу денег жалел давать! Что имеет Айгинто? Драную кухлянку да старый винчестер. Неправильно это! Мать Рултына может спать спокойно. Сын ее хорошо сделал.
Путь Айгинто держал на закат. «Маленький шайтан» под стеклом – все, что осталось от старой шхуны, – помогал. Много дней плыл, считал, сколько раз солнце спрячется. Потом ветер на лодку бросился, в парусах загудел… Ослаб Айгинто от борьбы со злым духом. Поднял глаза к небу, сложил руки, жизнь свою в уме, как ячейки сети, перебрал: говорил всегда правду, никого не обидел, чужого не брал. Вот только после себя никого не оставил. Охотник должен растить охотника. Но это не его вина. Так он и скажет верхним людям.
Попрощался с морем, кормильцем своим… Вдруг видит: земля! Больше ничего не помнил. А когда очнулся, солдаты вокруг стояли. Его били. Били и спрашивали: «Ты есть американ? Шпион?..» Он ничего не понимал. Он забойщик, Айгинто. Котика добывать умеет. Больше ничего сказать не может.
Улетели птицы. Пришла пора белой охоты, а он все сидел за решеткой. Наконец настал день, когда позвали. Офицер сказал: «На Кайхэн поедешь. Работать на великую Японию – большая честь!..»
Много зим прошло с тех пор. Голова как снег стала. Глаза плохо видят. Руки, ноги болят. Скоро не сможет Айгинто бить зверя. Кому он тогда будет нужен?
В печальные думы врывается голос Уэхары:
– Помогай, болван! Шлюпку на воду спустить! – командует он. – Поворачивайтесь. Живо!
Айгинто с недоумением смотрит на управляющего. Зачем лодка? Обычно ее спускают, если кого-нибудь нужно отправить на Карафуто[41]. Кавасаки[42] пришла вчера вечером и всю ночь простояла вдали от острова.
– Ты, старшинка, почему стоишь? – подстегивает его Уэхара. – Помогай, командуй!
Айгинто спешит. Красные от натуги корейцы никак не могут сдвинуть лодку с места. Нос ее зарылся в песок и уперся в камень. Айгинто зря говорить не любит, объясняет жестами. Забойщики его понимают.
Люди разом наваливаются грудью на борт. Скрипит песок. Лодка трогается с места, скользит. Набежавшая волна подхватывает ее, выносит с косы.
На берегу появляется Такидзин Каяма. Он идет, наклонившись вперед, будто головой раздвигает воздух. Лоб у него переходит в большую, чуть не в полголовы, лысину, окруженную венчиком седых волос. Шляпы Каяма не носит, и кожа на голове и лице задубела от ветра, стала коричневой.
«Неужели он уезжает? – думает со страхом Айгинто. – Зачем?»
Нехорошее предчувствие охватывает чукчу.
– Каяма-сан, – говорит тихо, – нельзя ехать!
Его волнение передается ученому.
– Почему, Айгинто-кун? – спрашивает он. – Я скоро вернусь!
– Не надо ехать! – вырывается у Айгинто.
– Объясни, пожалуйста, в чем дело?
Айгинто видит: ученый друг расстроен. Надо его успокоить, но тревога накатывается неотвратимо.
– Будем надеяться на лучшее, Айгинто-кун, – говорит Каяма. – Желаю тебе много здоровья. А мне надо ехать. Таков приказ.
Айгинто горько. Он понимает: Каяма не распоряжается собой. Уэхара – хозяин. «Мицубиси» – большой хозяин. А звери и люди – все пыль…
– Охраняй котиков, Айгинто-кун, – говорит Каяма. Грустные глаза его смотрят вдаль. – Что бы ни случилось, сбереги их!
Айгинто молча склоняет голову. Охотник всегда немногословен. Север приучил его не давать воли чувствам. И Айгинто долго маячит на берегу, провожая слезящимися глазами медленно удаляющуюся лодку. С весел срываются капли воды, сверкают на солнце…
Айгинто больше не может стоять. Ослабли ноги. Он опускается на мокрый песок и с кавасаки теперь едва заметен. А за спиной у него – крохотный островок с осклизлыми скалами, над которыми все так же летают крикливые птицы, и замызганный, неумолчно галдящий котиковый пляж.
Свят неторопливо шагал по лесу, насвистывая веселый незатейливый мотив. В свое время он был непревзойденным свистуном. Гоняя голубей по крышам, выводил ухарские рулады… Однако, став военным, Свят редко позволял себе подобные вольности, разве что был чем-то доволен и только когда оставался один. Насвистывающий командир и даже боец представлялись ему легкомысленными и смешными. Поэтому любителей звукоподражания он, как правило, обрывал короткой насмешливой фразой: «Свистунов на мороз!»
Настроение у него было превосходное. Ночная тренировка прошла на редкость успешно. Высадка и бой за побережье проведены настолько четко и слаженно, что Свят, пожалуй, впервые остался доволен отрядом. Уж сегодня-то могло оказаться гораздо хуже, потому что действовать им пришлось на совершенно незнакомой местности.
Заявляется два дня назад офицер из штаба армии.
– Принесите-ка карту, – требует. – Есть мнение перенести тренировки вот сюда…
– С какой стати? – спрашивает Свят. – У нас ведь для занятий установлено разнообразное оборудование.
– Делайте, что велят!
Свята злость взяла. С каких это пор командиру не объясняют смысла поставленной задачи?
– Ты прав, Иван Федорович, – согласился офицер. – Но не из простой любви к таинственности так себя ведем. Никто не должен пронюхать, к чему и как мы готовимся. Ты уж извини, даже для тебя при всем уважении не разрешили сделать исключение… Впрочем, я и сам далеко не все знаю. Одно могу сообщить: местность, где вы отныне будете тренироваться, похожа на ту, куда вам, возможно, придется высаживаться.
Свят, однако, предпочел бы полную ясность. Неужели он и его солдаты не умеют держать язык за зубами? Перестраховщики они там, в штабе. Больше бы доверяли людям. Когда боец точно знает, что ему предстоит, он и готовится прицельнее. Не зря в старину было сказано: каждый солдат должен понимать свой маневр.
Продолжая насвистывать, Свят прибавил шагу, хотя спешить было некуда. До обеда далеко. Люди, вернувшиеся с тренировки на рассвете, отдыхали. В лагере бодрствовали только часовые да дневальные.
Снова и снова Свят мысленно проигрывает прошедшее занятие. Ни одной мало-мальски значительной ошибки – вот же фокус! Делая разбор, пришлось так и объявить. А нахваливать людей не в его правилах. Всегда лучше недосолить… У солдата должен быть зазор между тем, чего он достиг, и тем, к чему обязан стремиться, иначе не будет стимула. Но люди оказались на уровне, и Свят вынужден был дать высокую оценку. Калинник так и вовсе его поразил. Капитан поручил замполиту возглавить первый бросок и был уверен, что тот не оплошает, но особой прыти от него не ожидал. И вдруг на тебе: напор, стремительность, выдумка – такой букет! Положа руку на сердце, Свят должен был признаться: сам бы он вряд ли смог действовать лучше.
Калинник удивлял его с каждым днем все больше. Внешне неприметный, уравновешенный, он на поверку оказался весьма напористым, сохранял в любой ситуации присутствие духа и потому почти всегда добивался нужного результата. К тому же был необыкновенным скромнягой. Свят, признаться, не предполагал, что у него есть боевые награды. Прежде чем стать политработником, Калинник, оказывается, командовал отделением, взводом, да не где-нибудь, а в пехоте-матушке; три года провел на фронте… «Зачем, – говорит, – демонстрировать свои заслуги?..» Чудак! А почему их надо скрывать? Чтобы не завидовали такие, как Толоконников? Где они были, когда люди в огонь шли? Конечно, бывают обстоятельства, когда не все от тебя зависит. Но, как правило, если очень постараешься, то непременно своего добьешься…
В просвете между пихтами зажглись оранжевые искры. Деревья расступились, и Свят вышел на поляну, заросшую жарками. Цветы ковром устилали землю; поляна, казалось, залита живым огнем.
Свят остановился. Благодать-то какая! Невозможно ступать сапожищами по такой красоте. Настю бы сюда… У нее с детства любовь к цветам. В единственной комнате большой коммунальной квартиры, где они жили, балкона не было. Но Настя ухитрилась приспособить широкий подоконник для ящика с землей. Она выросла в деревне и всегда жалела, что рассталась с ней. Шумная Москва была ей не по душе. И хотя она никогда не жаловалась, Свят слишком хорошо знал жену, чтобы не понимать ее.
Как-то она сейчас? С сыном воюет!.. Такой разбойник, пишет, глаз да глаз за ним нужен. Чуть недосмотришь, сразу набедокурит. А когда ей заниматься воспитанием? С утра до вечера на заводе. «Нельзя мне, – пишет, – иначе: перед людьми совестно будет, перед тобой…» Небось похудела, на лице одни глазищи серые да брови пушистые, стрельчатые.
Свят присел на бугорок возле дерева и прислонился спиной к стволу. Затылком ощутил шершавость коры. Над тайгой в просветах между кронами, задевая за вершины гигантских кедрачей, проплывали облака. Двигались они медленно, будто нехотя. «Ветер не более двух-трех метров в секунду, – определил Свят. – Самая подходящая для прыжков погода. Когда полный штиль, есть опасность, что парашюты сойдутся, особенно при массовом десантировании, а при таком движении воздуха разброс будет невелик…» Неужели никогда самому не доведется прыгать? Дорого дал бы Свят за то, чтобы снова очутиться в небе, чтобы хоть раз, один еще раз пережить ощущение полета…