Закричав дружным, протестующим хором, обезьяны начали ломать сухие ветви и обсыпали ими обескураженно умолкшую повариху. Пожалуй, они боялись, что она отнимет у них самое большое, самое вместительное дупло, зияющее посредине ствола дерева. Вознегодовав, Анна Петровна с такой силой стукнула кулаком по стволу, что мне показалось, будто оно качнулось. Замерев от ужаса, обезьяны смолкли…
Время нашего увольнения подходило к концу, и мы отправились домой. Осмелев, обезьяны вразнобой закричали, а повариха, потирая синюю шишку на лбу — след от удачно брошенного сучка, погрозила джунглям толстым пальцем.
Через несколько суток мы покинули Парамарибо. Мы уходили под вечер, и огненный шар солнца медленно опускался в джунгли. На траулере было тихо. Утомленные стоянкой, моряки разбрелись по своим каютам, и лишь мы с Пуршем сидели на корме и глядели в сторону удаляющегося берега. Вот сейчас… сейчас солнце коснется пылающим краем вершин деревьев и столб пламени и дыма взметнется к небу. Нет, все обошлось. Солнце скрылось, тотчас стало темнеть, и с неба послышались знакомые голоса морских птиц.
Мы долго сидели на корме траулера, прощаясь с сушей и любуясь ночным океаном, по которому порядком соскучились, и я все ждал, когда же Пурш запоет песню про джунгли, но кот молчал. Видимо, в этот момент в его мозгу происходил мучительный творческий процесс создания нового произведения. Все там переплелось: и удивление, и восторг, и страх, и радость, и печаль разлуки с таким удивительным миром, имя которому — суша.
Недели полторы нас еще что-то связывало с Парамарибо. Во многих каютах в банках и бутылках досыхали дурманно пахнущие тропические цветы, по столам и в рундуках прытко бегали мизерные желтые муравьи, занесенные на судно вместе с фруктами, а по вечерам из потаенных щелей выползали крупные, величиной с палец, рыжие и усатые насекомые, похожие на тараканов. Саша уверял нас всех, что эти насекомые очень ядовитые. И действительно, отвратительные тропические «тараканы» пребольно кусались, и укус долго и мучительно болел.
Дней десять мы вели борьбу со «зверями», и в этом нам помогал Пурш. Ночь за ночью, порядком отощав, кот нес напряженные, опасные ночные вахты. Под утро он сволакивал в каюту задушенных тварей и укладывался спать. Все мы были очень благодарны Пуршу и баловали его кусочками колбасы и сыра.
А потом Пурш поймал и принес хамелеона. Я еще спал, и Пурш положил хамелеона возле моего лица, на подушку. Кто-то осторожно пощекотал мне правую щеку, я открыл глаза и увидел уродливое и страшное существо, напоминающее уменьшенное в тысячу раз доисторическое животное.
Похолодев, я разглядывал это «нечто», которое, переставляя короткие лапы, похожие на клешни краба, вращая глазами-телескопчиками, медленно подбиралось ко мне. Уже поняв, что это хамелеон, зверек абсолютно безобидный, я вздохнул с облегчением и протянул «чудищу» ладонь. Прикоснувшись к ней носом, хамелеон медленно поднял переднюю лапку, ухватился за палец и вскарабкался. Это был довольно крупный и тяжелый зверек, с приятной на ощупь, будто замшевой кожей. Я поднес его к лицу, и мы внимательно осмотрели друг друга. Коля что-то лепетал, пугая меня ядовитым жалом этого «гада», но зверек своим спокойным, невозмутимым характером уже понравился мне, и я скоро убедил Пончика принять его жильцом нашей каюты.
Хамелеон, которого мы прозвали Гришкой, оказался очень полезным жильцом. Неприхотливый и покладистый, он целыми днями ползал по каюте, охотясь за мухами и муравьями. Медленно-медленно переставляя лапки, он, становясь от возбуждения ярко-зеленым, подбирался к мухе или муравью. При этом один глаз его мог глядеть на муху, а другой в это время совершенно независимо вращался в разных направлениях, осматривая переборки, койки и палубу каюты. Подобравшись к мухе на необходимое расстояние, хамелеон, становясь бурым, осторожно вытягивался вперед, целясь, замирал, а потом его маленький рот раскрывался, и из него выскакивал длинный и тонкий язык с клейкой нашлепкой на конце. В следующее мгновение муха или муравей, прилипшие к нашлепке, исчезали во рту Гришки, и тот, глотая добычу, становился от удовольствия розовато-сиреневым.
Пурш, считая Гришку своей собственностью, баловался с ним, как с резиновой игрушкой, не причиняя тем не менее ему никакого вреда, а потом, зажав лапами, облизывал хамелеона от кончика хвоста до головы. И тот терпеливо все сносил, даже не делая попыток увильнуть от шершавого языка кота.
Прожил он на траулере полтора месяца, переловив почти всех мух и муравьев, и Пурш так привык к добродушному зверьку, что ревновал его к людям. Когда кто-нибудь забирал Гришку из моей каюты «на денек поохотиться на гадов-мурашей», кот, испытывая беспокойство, разыскивал зверька по всему судну, а найдя, хватал его и уносил к себе. Облизывая его, Пурш напевал хамелеону песни, и им обоим было хорошо. Наверно, эта странная привязанность Пурша к зверьку из джунглей продолжалась бы и дальше, но на подходе к бразильскому порту Ресифи, который нам предстояло посетить, Гришка вдруг исчез. Что произошло с ним? Сорвался ли из открытого иллюминатора в океан? Или унесла его таинственная ночная птица, подхватив с палубы?
Пурш мучительно переживал пропажу Гришки, а потом нам пришлось завернуть в Ресифи, и там произошло событие, потрясшее нашего кота не меньше, чем первое знакомство с сушей.
К тому времени, как мы пришли в Ресифи, Пуршу было уже шесть месяцев. Да, наш рейс был длинным, и из маленького, пушистого комочка Пурш превратился в крупного, поджарого и сильного кота. Он уже многое познал, многое увидел и был невозмутим, как и полагается быть настоящему много поплававшему моряку. Тем не менее порой Пурш впадал в странное беспокойство и по нескольку дней не прикасался к пище. Он не знал, что томило его, какие силы и желания пробуждались в его душе. Он часто подходил ко мне, торкался лобастой головой в мою ладонь и, жмуря зеленые удивленные глаза, начинал что-то петь, но тут же смолкал, как бы прислушиваясь к самому себе: «О чем это я?..» Странная, тревожная песня жила в душе кота, но он никак не мог подобрать к ней слов, потому что не знал еще, о чем же будет эта песня.
…Шуршаще скрежетнув бортом, траулер замер у пирса, и босоногие мальчишки, весело крича, поволокли петлю швартового троса на чугунную тумбу.
Зевнув, Пурш равнодушно глядел с верхнего мостика вниз. Но вдруг вскочил и весь напрягся. Там, на пирсе, выгнув спину и внимательно глядя вверх, стояла совершенно черная, с желтыми, как две новенькие монетки, глазами тоненькая и стройная кошечка.
«Мя-аа-ау…» — неуверенно окликнул ее Пурш, просунув голову между леерами.
«Мя-аа-а», — нежно отозвалась кошка и потерлась о швартовую тумбу. Нервно подрыгивая хвостом, она повертела хорошенькой головкой и сощурила плутоватые глаза.
«Мяу, — охрипшим от волнения голосом произнес Пурш и поглядел на меня. — Мяу!»
— Это портовая кошка, — сказал я ему. — Ох и опасны они для моряка, слишком долго пробывшего в океане! Берегись, Пурш.
«Мя-аа-а…» — послышалось опять с пирса, и кошка, повалившись на каменные плиты, принялась кататься в пыли, призывая и Пурша принять участие в этом приятном занятии.
— Стой, Пурш! Куда ты? — крикнул я, но было уже поздно.
Легкой рыжей тенью, пренебрегая трапами, Пурш спрыгнул на пирс, упруго приземлился на крепкие лапы и, подойдя к кошке, потянулся к ней. Грациозно вскочив, та прикоснулась к его носу своим, жмуря глаза, что-то промурлыкала и, оглядываясь через плечо, направилась к штабелю толстых бревен, среди которых виднелись таинственные проходы.
Напрасно я звал Пурша. Кот даже не повернул головы. И это было печально.
…Пурш не появлялся ровно неделю. Ровно столько дней, сколько мы простояли в Ресифи. Настал час отхода. Мы с Колей метались по пирсу и сорванными голосами окликали кота. Порой на наш зов выбегали бездомные портовые коты и кошки, но ни черной красотки, ни Пурша не было.
Ну, вот и все. Прощай, Бразилия, прощай, Пурш.
Убрали сходни.
Под выкрики Петровича матросы выволокли на палубу сброшенные со швартовых тумб тросы и уложили их. Запыхтев, черно-белый портовый катер поволок траулер от берега, и между бортом и пирсом появилась щель.
Прощай, Пурш! Мне будет чертовски недоставать тебя и твоих чудесных песен. Кому-то ты будешь их теперь петь?…
«Маа-а-у-уу!» — донесся вдруг отчаянный вопль.
— Пурш! Пурш! — закричал я, — Эй, на буксире! Стоп машина!
Сопровождаемый черной кошкой, Пурш с бешеной скоростью несся по сырому после обильного дождя пирсу. Он подбежал к его краю, оттолкнулся, пролетел через воду и упал на планшир. Какое-то мгновение казалось, что он сорвется, но кот удержался и, не замечая моих протянутых рук, лихо взбежал на верхний мостик.
Там он сидел до ночи. Тощий, испачканный варом, с глубокой царапиной поперек носа, с заплывшим глазом. Я попытался приласкать его, успокоить, но кот, сердито боднувшись, не принял ласки. Не мигая, он глядел в сторону удаляющегося берега и порой вскрикивал грудным, вибрирующим голосом.
Кот пришел в каюту под утро. Вспрыгнул на койку, улегся в моих ногах и задумчиво запел песню. Теперь он знал, о чем ему перед заходом в Ресифи так хотелось петь. Он пел о разлуке. И еще он пел о том, что, как бы ни были сильны его чувства, он, Пурш, никогда не предаст своих друзей. Ведь он же моряк.
Наш долгий рейс продолжался. Вдоль побережья Южной Америки мы спустились на юг и наконец достигли тех широт, которые еще со времен парусного флота известны у бывалых моряков под названием «ревущие», — такие тут постоянные сильные, «ревущие» ветры.
Было холодно, туманно, и солнце, так утомлявшее нас в тропиках, лишь изредка прорывалось своими лучами к океану сквозь плотные завесы туч, закрывших небо до горизонта. Мы уже не ставили наш океанский перемет, потому что здесь, на юге Атлантики, не водятся красивые и стремительные тунцы. Теперь мы занимались траловыми работами. Каждый день мы по нескольку раз опускали в воду трал, который боцман Петрович именовал авоськой, потому что эта рыболовная снасть действительно напоминает собой громадную, сплетенную из крепчайшей сетчатой ткани хозяйственную сумку-авоську, буксируемую за траулером при помощи крепчайших стальных тросов.