Островитяне — страница 10 из 45

— И что твои воины сделали с ней?

— Я уже не помню. Или убили, или отпустили, но точно не отымели. Они, представляешь, испугались, что у нее там зубы.

— Да, я читал о зубастом влагалище, — серьезно ответил Филолог, — в одной книге говорилось про племя, где женщины не имеют рта и пожирают пищу влагалищами. Мужчины того племени должны придумывать разные хитрости, чтобы их осеменить, и потому женщины правят ими. Но я не думаю, что это племя есть в известном нам круге земель. Как, впрочем, и племя людей с песьими головами — вероятно, такое живет к югу от Египта, ведь египтянам известно нечто подобное.

— Зубы, не зубы… Но я тогда задумался всерьез. Что мы дадим этой земле? Какой «римский мир»? Зачем он там нужен? Неужели эти люди по природе своей рабы в большей степени, чем свора Веспасиана?

— Аристотель не забирался так далеко, — возразил Филолог, вероятно, он имел в виду варваров, достигавших круга эллинских земель живыми. И твоя история отлично показывает, что нерабы к нам просто не попадают. Посмотри хотя бы на тех, которых тебе купили. У кого там зубастое хоть что-нибудь?

Марк рассмеялся.

— Не проверял пока. Но я про другое. Я про тот самый лес, в котором, словно нога в трясине, увязла моя уверенность в правоте Рима. А потом… потом легион распустили. Да, мы признали тогда Вителлия — но кто же не поддержит своего командира? И Веспасиана сразу поддержали его легионы. Но Четвертый ни дня не воевал против него, мы дрались только с батавами. И нас разогнали. Представляешь ли ты, грек, что такое собрать легион? Знаешь ли, что для легионера он навсегда — дом и семья? Помыслишь ли, какой позор — утратить своего орла? У нас отняли нашего орла, наш дом развеяли по ветру просто потому, что Веспасиану он показался излишним. Четвертый легион. Он свернул ему шею, как та батавка — своим детям.

— Я хорошо понимаю твою горечь, — отозвался Филолог, — с моей книжной лавкой произошло примерно то же самое.

— Книжная лавка! — рявкнул Марк, — да вы, греки, и правда обезумели!

— Ну что ты шумишь, — примирительно сказал грек, — ты как будто впервые заметил, что за Рим воюют римляне с римлянами. А мои книги друг с другом не воевали. Нерона, напомню, сменил Гальба, Гальбу — Отон, Отона — Вителлий, а Веспасиан пришелся уже только на сладкое[32]. При этом, если я не ошибаюсь, Гальба и Вителлий были забиты до смерти их бывшими воинами, а прочие двое предпочли покончить с собой самостоятельно. И все это сталось едва ли не в один год! Сколько, ты думаешь, продержится Веспасиан?

— До нас на Рейне мало доходило таких слухов…

— А не из вашей ли Галлии солдаты привели в Рим Гальбу? Уж это ты должен был заметить.

— Я и об этом думал, Филолог. Я вернулся в Рим, где не был с детства. Мать похоронена, отец погряз в политике и долгах, в долгах и политике, а точнее — пытается лизать Веспасианов зад и делать это так нежно, чтобы тот не почувствовал никакой шершавости. Как до этого лизал Вителлию, и Гальбе, и Нерону… Ну, и ввиду моей безопасности… или, точнее, собственной пригодности — мне было предложено скрыться подальше от цезаря.

— А что, Марк, если позволен будет твоему верному гречишке еще один дерзкий вопрос, твоя свадьба? Ведь ты же приехал в Рим к невесте, не так ли?

— Девушке из такого рода, — Марк небрежно махнул рукой, — не пристало скитаться ни по рейнским стоянкам, ни даже по иллирийским поместьям. Ей надо блистать в Риме. Свадьбу пришлось отложить.

— Ты скучаешь по ней?

— Это политический брак, ты же знаешь. В нем нет и не будет любви, хотя может появиться удобство и привязанность, а со временем и подходящие наследники. О чем тут скучать? А женские тела найдутся везде.

— Даже в твоей Батавии…

— И уж тем более в Далмации. И еще, мой добрый грек. Ты не привык далеко удаляться от своей Эллады и от Рима, который уже почти что стал ею, если послушать тебя. А что толку? В чем смысл моего служения Риму, если…

Марк только махнул рукой. Он и так сказал больше, чем собирался, — намного больше, чем можно было говорить этому греку. А тот будто и обрадовался…

— Марк, Марк! Я лишь хочу предложить тебе служение более верное и точное: служение Госпоже Римскости. Ну и если позволишь, ее супругу Эллинизму. Эта милая, а точнее сказать, царственная пара преобразит весь круг земель. И даже твои батавы перестанут уродовать и убивать своих младенцев.

— И что ты предлагаешь? Читать твои книги?

— Отчего бы и нет, Марк? Но не только это. Понимаешь, уже то, что мы тут живем, что мы — среди них, много значит. Великие боги…

— Да ты, кажется, их не чтишь?

— Думаю, что мои почести для них — то же, что почести, которые могла бы воздавать тебе репа в твоем огороде. Тебе нужен просто хороший урожай, а не эти нелепые обряды.

— И ты при этом вчера с глубоким почтением присутствовал при том, как я приносил жертву ларам.

— Отчего бы не почтить старый добрый обычай? Но боги… не знаю про домашних, они, наверное, другие. Но великим богам, пожалуй, нравится играть нами, словно мальчишкам — фигурками воинов. И вот они ставят нас куда-то, где прежде нас не было и где они хотят что-то изменить. И что-то меняется.

— Расскажи местным, что это не я тебя взял сюда развеять скуку, а боги поставили — служить господину Эллинизму. Они даже не поймут.

— Не поймут, — согласился Филолог, — как и репа не разбирается в приготовлении похлебки. Но сгодится именно для нее. Так и мы с тобой. И посмотри — Далмация давно уже не тот дикий край пиратов, которым был когда-то.

Марк ответил серьезно:

— Я не будут спорить — может быть, здесь союз Римскости и Эллинизма и принес какое-то потомство. Может быть, дикие иллирийцы чему-то и научились от нас. Хотя что нам до того? И согласны ли бы они были обменять свою свободу на эти перемены? Впрочем, мы и не спрашивали их. А Далмация слишком похожа на Италию и слишком близка к ней, чтобы оставаться собой.

Но совсем иное там, в Германии… Как та батавка кричала, что ее дети никогда не будут рабами, я откровенно и честно могу тебе обещать: никогда римляне и германцы не будут ни союзниками, ни соратниками.

Соратники

Через тысячу восемьсот семьдесят один год гауптман Фридрих Шенберг и капитан Чезаре Джилярди будут прогуливаться вдоль этого озера, радуясь теплому осеннему деньку. Береговая линия изменится за эти годы несильно, но в голубой воде внутреннего озера появится морская соль: его соединят с морем узким каналом, погубив пресноводную фауну и флору ради удобства навигации. Но все так же спокойные его воды будут прогреваться на солнце даже и в эту пору года.

— Чезаре, искупаемся?

Фридрих — образцовый тевтон. Он высок и белокур, черты лица правильные, мундир вермахта сидит как влитой. По-итальянски говорит с легким акцентом. Когда идет, чуть заметно прихрамывает на левую ногу — не настолько, чтобы это портило красоту, но ровно настолько, чтобы надежно ответить на вопрос «почему вы не на фронте».

Чезаре пониже, он смуглый даже для итальянца, и его признаки ранения куда менее благородны — он заикается, время от времени подергивается правая половина его лица. Притом она не улыбается вместе с левой, и потому Чезаре прячет улыбки — по крайней мере, когда на него смотрят. Особенно когда смотрит Фридрих.

— Вода х-холодная, — отвечает он равнодушно. Но тевтон, кажется, опять его опередил.

— Это для вас, детей юга. Для меня в самый раз — у нас на Остзее[33] редко бывает теплей.

Не дожидаясь ответа товарища, он начинает раздеваться, аккуратно складывая форму на плоский прибрежный камень.

— Я промерз, Ф-фридрих, в России. На всю о-оставшуюся жизнь.

Вот этим он превосходит своего тевтонского друга. Тот не провел в России ни одного зимнего дня. Ни одного.

— Наслышан, — с уважением отзывается тот. Он уже разделся донага, он стройный, хоть и чуточку начал полнеть. На груди косой шрам. И еще следы обширного ожога от левого бедра и ниже. Теперь все понятно про хромоту.

— Это ведь в Р-россии? — спрашивает Чезаре, кивком показывая на ожог.

— На груди — еще в Польше. А нога — да, в России. Сразу как вошли, не успел повоевать. Знаешь эти их чудища, КВ[34]?Один из них, уже без топлива, устроил засаду. Поджег транспортер, меня еле вытащили ребята. Долго потом лечился. Ожоги — страшная гадость.

Фридрих неторопливо входит в воду по пояс, отталкивается, плывет кролем. Чезаре невольно любуется его статью, молодым и свежим телом. А шрамы — они только украшают мужчину. Можно ли сказать Фридриху, как тот красив? Он наверняка поймет все так, что германцы опять оказались лучше. Или даже так, что… они все-таки не то что римляне, они не привыкли ценить мужскую красоту без оглядки на Эрос. А хотя бы даже и с оглядкой — разве не вправе боевые товарищи скрепить свою дружбу на спартанский манер? Платонически, как в «Пире»?[35]

Фридрих переворачивается на спину, любуется небрежным профилем гор на фоне безмятежного неба. Никаких взрывов, бомбежек, атак. Он делает несколько широких гребков, а потом снова поворачивается на живот и плывет к берегу. Вода действительно прохладная, долго тут не поплаваешь. Даже после двух чарочек траппы, или как она тут называется — лоза? Одно слово — шнапс.

— А после госпиталя, — продолжает он рассказ, выбираясь на берег, — для русского фронта я уже не годился, но попросил оставить меня в строю. Отец, дед, прадед стояли в строю — куда же мне еще? Так что охранные войска. Немного было обидно, что так и не войду в Москву, но тебе ведь тоже обидно, что не придется пройтись по Сталинграду, не так ли?

— Обидно, — ответил Чезаре. Капли на теле Фридриха отливают жемчугом и серебром, его легкий северный акцент придает его речи еще больше очарования, но, но, но, надо говорить о другом. — И все же я рад, что еще одну зиму не придется проводить там, на Дону или на этой Волге. Они как скифы, ты ведь читал Геродота? Они заманивают нас в свои степи, чтобы мы вымерзли. Оголодали, но прежде того вымерзли. Знаешь, это было…