Островитяне — страница 31 из 45

— Моя… — Костомарский задумывается, — я в Москве вырос. А поместье в Орловской, но я там тоже давно как-то не был. Мой дом — в Первопрестольной.

Да и что в поместье видел, когда бывал? Барский старинный дом с нелепыми провинциальными интерьерами? Лужайку в три аршина перед ним? Речку-переплюйку с мостками, всю в следах копыт и коровьих лепешках по обоим берегам? То ли дело Воробьевы горы или Красный пруд на Москве…

— А вот еще дозволь спросить, вашбродь.

— Давай уж. — Костомарский чувствует, что солдат не отстанет, отдыха не получится, но прогнать его неловко — пленного взял, да еще и в бою. Имеет право на внимание командира. И в самом деле, не только за водку же наградную они воюют?

— За что мы вот француза тут бьем, вашбродь?

— Как за что?

— Ну вот смотри, вашбродь. Вот был римский анпиратор, и, поди ж, не один? Теперь наш есть анпиратор, австрийский вот еще. Говорят, и Бонапартий короновался, тоже анпиратор теперь. Не врут?

— Не врут, — соглашается прапорщик, не понимая, к чему клонит солдат.

— А раз так — чо б не сесть им да не поладить? Все ж христьяне? Бивали мы турку под Рымником, еще молод я был, так это понятно: вера у него поганская, бунтует он на нашего Помазанника Божьего, христьянам всем враг. Скоро, черногорцы сказывали, опять бить его будем, турку-то, так ему и положено.

— С чего это?

— Ну как? Пророчество было, черногорцы сказывали. Под Киселевым когда еще стояли.

— Кастельново[86], — поправляет прапорщик.

— Ну вот я и говорю. У них ракия[87] больно забориста, у черногорцев-то, и с виду диковаты, прям как турка, а нет, ничо, православные и говорят прям по-нашему, а в бою — звери. Пророчество сказамши: воевать матушке-Руси с туркой нечестивым до скончания века каждые десять не то двадцать лет, и вот срок опять подходит. А там, на севере, сербы православные, черногорцам братья, турку уже бьют, их поганый салтан крепко держит, а они, поднямшись, ничо, войско салтаново разогнали. Ну как он новое соберет? Мы ж сербов не бросим, вашбродь, они ж крещеные, как мы?

— Как прикажут, — усмехается прапорщик. Ишь ты, мужик мужиком, а в балканской политике разбирается.

— Так и что же тогда анпираторы не замирятся? Все ж теперь христьяне? Раныие-то, говорят, Бонапартий был афей.

— Кто-то?

— Афей, а по-нашему безбожник. А теперь ничо, покаямшись как положено, принял веру свою латынскую, попы ихние его покрестили да и короновали. Вот, монастырь латынский тут на Острове разогнамши, сказывали — так, чай, обратно теперь попов вернет?

— Попов — это вряд ли вернет. Крепко французы за них взялись. Больно много денег у них припрятано.

— Ну и у наших бывает, — соглашается Митрофан, — так не гнать же их теперича. Да и тут… Она хоть и латынская вера, а вроде нашей, вот как у этих далматцев-то. Исакий Далмацкий, знашь, покровитель небесный царя Петра — из этих, знамо, мест. В Питере, говорят, храм ему стоит. Так и тут христьяне.

— Стоит, — усмехается Костомарский. На память приходит нелепая постройка в центре столицы: мраморное основание и кирпичные стены поверх. Память двух царствований, шутили петербургские обыватели: блистательное Екатерининское и казарменное Павлово. Каким-то отзовется нынешнее?

— Токмо они тут Исаакия-то не больно чтут. Даже не слышамши про него. На острове этом, бабка говорила тутошняя — своя святая была. Мирой зовут, а по-церковному Ириной. Чтут ее крепко. Мощей только нет, потопши она, кажут.

Прапорщик усмехается. Много ли разницы, какому святому молиться? Да и много ли мощи помогают на войне? Но Митрофан — мужик обстоятельный, что в бою, что в молитве. Раз на Острове — должен узнать, кто тут святой.

А солдат продолжает, интересно ему с господином офицером словом перекинуться.

— Так вот ты объясни темноте моей, вашбродь: за что теперь воюем? Австрияки то нам союзники, а то их гоним из Киселева, теперь вот Бонапартия из Рагузы собирамся — а все ж мы христьяне? Нет бы скопом, вот и парнишку энтого, что я подранил, да черногорцев, да далматцев взямши — и айда турку бить?

— Это, братец, политика, — говорит Костомарский и сразу же сомневается, можно ли называть «братцем» мужика почти вдвое старше его самого. Но не «дядей» же его звать! — Императоры делят земли. Чья будет тут территория: наша, австрийская или французская?

— Лишь бы не туркина, — согласно кивает Митрофан, — ну это как у нас. У нашего, вишь, барина спор с соседским из-за дальних лужков вышедши. На лужках тех укосы медовые. Каженный говорит: мое. Наши мужики демахинских на лужках споймавши бьют, ихние нашенских — обратно. А баре судятся в губернии. А мужиков оба сторожить лужки посылают да нерадивых секут: не уберегли от покоса. Так и тут: может, еще договорятся?

— Может, — смеется Костомарский, — а чем суд-то у них кончился?

— Так в рекруты забримшись, — смеется Митрофан в ответ, — что теперь лужки? Всю Далмацию царю-батюшке добываю, от афеев стерегу, красу такую!

Пока они болтают, проходит с полчаса, и неожиданно возвращается белобрысый Митяй с пленным. Говорит, тот лейтенанта звал, что-то, видно, важное сообщить имеет. Теперь у парня мундир висит на одном плече, рука надежно перевязана, кровь на повязке подсыхает. Лицо румяное и даже как будто веселое: не верится, но Семеныч, кажется, и ему налил чарку. Пожалел по молодости?

— Мсье лейтенант, дозвольте…

— Слушаю. Вы хотите сообщить нечто важное?

— Я хотел поблагодарить вас за спасение моей жизни.

Прапорщик смеется. Это уже грубая лесть! Или… он просто пьян?

— Марк… сколько вам лет?

— Во… семнадцать, мсье.

— Восемнадцать?

— Скоро будет, мсье, — он сыто икает, — я солгал при призыве.

Костомарскому всего на три года больше, но этот мальчик кажется ему чуть ли не сыном. Вернее нет, братом. Младшим братишкой Мишкой, который корпит сейчас над книгами, готовясь к вступительным испытаниям в университет.

— Первый ваш бой?

— Второй, мсье. Первый был, когда мы тут высадились. Нас обстреляли. Я могу идти?

— Подождите… Мы вот тут говорили с… капралом.

— Он прекрасный человек, передайте ему мою благодарность. А я отдал свой табак, я не курю — нам выдали на континенте.

— Скажите, зачем вы воюете, Марк? Вы же сами рвались в армию?

— За Францию, мсье лейтенант. За прекрасную нашу Францию. За нашего императора, который дал нам величие и свободу — Европе.

— Свободу?!

— Свободу, равенство, братство, — серьезно кивает подраненный мальчишка, — если это не очень обидит мсье лейтенанта, которому я обязан жизнью, я…

— Говорите.

— При всем моем личном уважении, мсье, вы отстаиваете старый порядок. Это рабство, невежество, грязь, суеверия. Мы несем Европе просвещение. Она станет свободной, хотите вы того или нет. И мне не жаль отдать за это жизнь.

— Вы видели, Марк, как встречают вас местные рыбаки и крестьяне? Спешат ли они встать под ваши знамена и расстаться с суевериями? Не они ли обстреляли вас при высадке?

— Я мало пока видел тут, мсье. Только природа очень красива, почти как дома в Воклюзе. И знаете, у нас тоже много отсталых крестьян, которые не спешат сбросить с шеи жадных кюре и даже втайне мечтают о возвращении короля! Но мы, я уверен, сможем убедить их в неотступности прогресса. И знаете… семейное предание гласит, что мой дальний предок был из этих мест. Путешествовал по Средиземноморью, жил у Петрарки. Оставил в Воклюзе потомство. Я пришел вернуть долг этой стране — дать ей свободу, равенство, братство.

Костомарский осторожно, чтобы не задеть раненной руки, приобнимает Марка как братишку. Его прабабка — тоже из этих краев, дочь далматинского капитана на службе Петра Великого. И даже фамилия похожа — Радомирович.

Он не хочет сейчас спорить о том, что вместо старого короля они посадили себе на шею узурпатора Бонапарта — какая, в сущности, разница? И как-то неловко вести политическую дискуссию, когда твой противник — твой пленник, и вдобавок ранен. Храбрый, верный, честный мальчик! Как он его понимает! Как хотел бы командовать такими, как он, а не этими темными тверскими да тамбовскими мужиками, в меру хитрыми и без меры покорными. Но судьба, «взямши да бросимши» его сюда, распорядилась иначе.

— А мой капрал предлагает нам всем как добрым христианам объединиться и идти войной на мусульман, — улыбается он.

— С вашего позволения, мсье, я атеист. Я верю только в разум человека.

Костомарский на секунду задумывается. Сколько прочитано книг… Сколько выстояно в детстве служб, вроде бы и с темными и покорными мужиками, а все же отдельно от них. Невнятных служб на древнем языке, лишенном и латинской логики, и французского изящества. Сколько перецеловано в том же детстве жирных и волосатых священнических (мужицких!) рук. А вот как оно может быть просто и легко!

Они говорят по-французски, на языке, которого не поймет ни Митрофан, ни кто другой в плутонге[88] Костомарского или в его поместье. Он отвечает серьезно, как бы неожиданно для себя самого:

— Вы знаете, я тоже. Ступайте, Марк.

А капрал, он же унтер, он же мужик Митрофан поодаль с охотой раскуривает трубочку, вот ведь подарок ему прилунился на Светлую седмицу. Землица эта, сколь он ее ни хаживал, пахнет всюду ветром да травами, солью да солнцем, но и табачок-горлодер не помешает. Весна приходит в эти края рано — только Пасху отпели, а тут уж все цветет да птахи косяками летают. Дожди и те нонче легкие и теплые, играют себе, что девки на сочном лугу. Ясно солнышко ввечеру не торопится за край синих и ласковых гор, а море, хоть и студено да ласково — нам ли, старицким, бояться водяной прохлады в погожий день! И если есть на Земле край прекрасней далмацкого — на службе царю-батюшке и его, приведи Господь, добудем.

Спор. История Симона

Для спора о вере был выбран светлый весенний вечер — солнце теперь садилось поздно, оставляя много времени на досуг после того, как переделан дневной труд и можно задуматься о