Островитяне — страница 37 из 45

И вот тогда очень пригодятся наши наработки. И даже если не будет такого — все равно важно поддерживать в этих… ну, в верующих, настрой на авторитет. К сожалению, ленинский ЦК и лично дорогой Леонид Ильич им не годятся — ну что ж, пусть будет этот самый Феофилакт из залесья. Главное, чтобы люди отвыкали жить своим умом, принимать самостоятельные решения. Чтобы все было навсегда расписано и распределено, чтобы власть была безусловной и несменяемой, и власть эта всегда была, есть и будет нашей. А как ее назвать — дело техники. Просекла?

Милица только смеется в ответ:

— Я всегда своим говорю, что у советских товарищей нам еще учиться и учиться! Как завещал великий Ленин!

— И знаешь, подруга, я тебе вот что еще скажу. Мы все — безотцовщина. Вся страна, вся. Какие отцы на фронте сгинули, какие в лагерях, а какие язык в жопу засунули или в бутылку залезли. Кончились наши батьки, когда Сталин себя Батей назначил. Вот дети наши, может, другое дело… Да и то разве внуки. Мы же тоже подранки, у нас детства-то нормального не было, мы своим не можем передать, чего нам от батек не досталось. Светлая тебе память, папа Аркаша…

Но рюмка уже пуста. Белла побаивается заказывать новую порцию водки — может быть, для них этого много, так тут не принято? А раз Милица угощает, то поперек нее неловко как-то. Да и понимает ли эта курица югославская, хозяйка кафе, по-русски? И Белла просто заканчивает свою пламенную речь:

— Вся страна безотцовщина. И попы эти какие ни на есть грамотные да прогрессивные — тоже. Ты им только намекни, что там, за семью морями, за десятью горами, в лесах тверских дремучих, водится какой-то великий старец, всем им отец — они же молиться на него будут. Папа нашелся! Настоящий, мудрый, безошибочный, всеведущий и всеблагой! И кто эту их потребность удовлетворит, тот и будет ими править. Ныне, присно, вовеки, аминь.

Вера тем временем подает гостьям сочащийся золотистым жирком шашлык и сочную нарезку из помидоров и перцев с козьим сыром и оливковым маслом, и пышные пшеничные лепешки. На Острове умеют делиться радостью жизни, и никаким большевикам этого не отнять.

Вера — у нее есть вера. Тихая, спокойная, может быть, не такая пламенная, как у отца. В храм ей не набегаться: по воскресеньям в кафе больше всего посетителей, и далековат тот храм, и вообще он католический, не как Савин монастырь. Но это ведь не очень важно, правда? Она молится — говорит с Богом утром и вечером, и когда ей грустно, и когда весело, и когда ее не понимают. Он поймет — всегда. И она Его понимает, ей ясны Его книги, живет по ним — как дышит. Отшумела мятежная юность, и так стало просто и ясно жить по Его слову. До донышка, до глубины видно все — как в ласковой лазури Адриатики. Иго Его благо, и бремя Его легко.

И там, за кругом голубых гор, пропахших ветром и травами, солью и солнцем, за ласковыми летними дождями, за шепотом теплеющего моря, за бессонными ночами и немыслимыми рассветами, ждет ее встреча с папой. Нет на Земле края прекрасней Южной Далмации, но любая былинка в Царствии Небесном краше ее во сто крат, и милосердный Отец дарит свет и тепло тем, кто не пьет жизнь большими от жадности глотками и умеет ждать своего счастья.

Утро. История Рыбки

Марк просыпался по-прежнему рано, до света, и в этот раз — рядом с Рыбкой, помощницей поварихи. Она приткнулась на краю господской постели, край одеяла едва прикрывал, что можно было прикрыть, и Марк подумал, что она, должно быть, замерзла прохладной ночью, но не решилась его будить, чтобы по-настоящему укрыться одеялом.

Нет, не в первый раз он позвал ее к себе, чтобы голод мужской утолить, но в первый раз оставил на ночь с собой. Зачем, он и сам не мог сказать. И даже — зачем позвал накануне. Не было уже в нем того молодого звона, удалого нетерпения — давно уже не было. А может быть, просто засыпать рядом с кем-то приятнее, чем одному?

Солнце еще не брызнуло ранним светом в окна и дверные проемы, но ночная темнота разредилась, можно и без светильника различить черты чужого лица и жесты. Рыбка потянулась, словно и не дремала, тут же потянулась за своей одеждой: ей же пора на кухню, готовить завтрак, но Марк прикоснулся к ее плечу:

— Подожди.

— Аве, господин. Пусть боги будут благосклонны к твоему дому, пусть солнце подарит тебе свою радость, как ты дарил мне свое семя этой ночью.

Речистая рабыня и хорошо говорит по-гречески. Марк раньше не замечал. Впрочем, раньше он ее и не слушал. Только имел.

— Расскажи мне о себе. Все рассказывали, о тебе ничего не знаю.

— Что нашел ты во мне, господин? Просто маленькая рыбка на твоей кухне. Ничего такого, о чем стоит говорить.

— Расскажи, откуда ты, как попала ко мне. Ты же не родилась рабыней? Ты ведь иллирийка?

— Так, мой господин, я из племени мелкуманов, мы живем к северу от этих мест. Мы там не видим моря, зато небо к нам ближе, а горы наши много мощнее и выше холмов, которые здесь зовутся горами. Мы пасем своих коз и овец, растим хлеб в узких долинах, где текут ручьи, а на южных склонах наших гор вызревает даже виноград, но мое племя не разводит винограда. Свое хмельное питье мы получаем из кислого молока.

Наше селение стоит на самом высоком и самом красивом из всех обитаемых мест — выше только облака, дожди и божества, дороги смертным туда нет. Нас хранит богиня, имя которой мы боимся произносить в родных краях и называем ее «Та, кто растит дубы и питает ланей». Или просто Нашей Госпожой.

— А мне ты назовешь ее имя? — спросил Марк.

— Тебе… А и назову, — улыбнулась Рыбка, — оно ведь не имеет силы здесь, вдали от родных гор. А если имеет, это ведь твой дом, она прогневается на тебя. Ты же сам велишь мне его назвать?

— Велю. — Марк, смеясь, провел ладонью по ее обнаженной спине, и та отозвалась чуть уловимой дрожью. — Назови.

Рыбка поднялась с постели, нагой, как и была, протянула руки вверх, упершись ими в низкий и темный потолок, заговорила нараспев на своем собственном языке, певучем и похожем отчасти на латынь, — кажется, Марк уже начал понимать отдельные слова. Язык казался грубым и простым, но желанным и прекрасным было ее тело.

— Переведи.

Она снова подняла руки и заговорила, запинаясь, по-гречески:

— Элиа, быстрая, как змея, и яркая, как звезда, — услышь меня.

Элиа, ты принимаешь нашу соль и хранишь наши очаги — не гневайся на меня.

Элиа, от тебя приходят сыны, и к тебе возвращаются отцы — будь добра ко мне.

— Не имя, а целая молитва.

— Только так можно к ней обращаться женщинам. Я предупредила, к ней нельзя просто так. Но здесь, может быть, можно. Здесь наши горные духи бессильны, их обычаи ничего не значат. Мне… мне ведь пора на кухню?

Она повернулась и смотрела на него из-под прищуренных век: что, нравлюсь я тебе, господин? Мне на кухню теперь стряпать — или, может, есть иное желание?

Марк рывком присел на постели.

— Подожди, Стряпуха справится сама. Назови мне лучше свое имя, расскажи о себе.

— В доме родителей меня звали Биркена, я самая младшая дочь в хижине, а значит, храню очаг.

— Как эта… Элиа?

— Да. Только я могу обращаться к ней из всего рода. Именно меня, если что… Хотя у нас давно уже не приносят людей в жертву. Ну так, чтобы резать. Именно меня, когда я в двенадцать скинула первую кровь, поставили помощницей к великому вождю — моему прадеду Бато.

— Он правил вашим селением?

— Им управляла Элиа. Он лишь рассказывал нам ее волю и волю других богов. А я помогала с ними общаться. А еще стелила ему постель, варила еду, выносила нечистоты… чего только не делала я с ним.

— И как же ты общалась с богиней?

— Все очень просто, только показать этого не могу. За такое точно духи не оставят меня в живых. Да и как мне отсюда попасть в ту пещеру, которую называют Чревом Госпожи, куда нет входа ни мужчинам, ни женщинам, познавшим мужчин, а только таким, какой была я… И только после положенных обрядов.

Марк и не знал, что у варваров может быть столь сложно устроенная религия, но он не стал ей об этом говорить — отпугивать только. А она рассказывала, как будто нехотя, не желая выдавать тайны своего племени, но и не оставляла его любопытства голодным, как не оставила голодной его плоть.

— У нас есть ведь свои обряды, свое питье, свои воскурения… Это не расскажешь. А потом становится легко и просто, и забываешь обо всем, и ты уже не в пещере, ты летишь под облаками и говоришь с духами. Вернешься — а прадед все уже от тебя слышал. Седой, косматый, улыбается, гладит по голове. Хороший он был очень.

— Ты его любила?

— Этим словом — «любить» — называют столько всего разного… Люблю запеченное мясо. Люблю свое селение. Бато люблю. Его и тебя, господин, люблю. Слово одно, а смыслов много. А больше всего… больше всего любила летать под облаками.

— А здесь летаешь?

— Здесь нет моего Бато. И духи тут другие: морские, островные, прибрежные. Наших горных духов нет. Тут и снега почти не бывает, а у нас знаешь как навалит зимой — не пройдешь… И воздух совсем другой, тут он сырой и тягучий, а у нас звонкий, горный, сухой, пахнет солнцем. Как наши духи тут жить будут? Как по воздуху такому полечу?

— Ладно, — смеется он. — Ты гораздо убедительнее всех этих мудрецов рассуждаешь о мире божественного. Просто у тебя выходит. Вот ты мне скажи… зачем это все? Обряды эти, те, еще какие-то. Они нужны богам? Но боги благи и могучи, что мы можем им дать? Они, эти обряды, нужны нам самим? Почему мы тогда не можем понять друг друга? Языки друг друга можем выучить, а обряды — нет. Зачем все это?

Спрашивать об этом ее было глупо. Но именно потому, что глупо, он спрашивал ее. Кто знает, может быть, эти полеты над дымом дурманящих трав и в самом деле что-то открыли ей, и она поделится этим сокровенным знанием ли, бредом ли? Мудростью или дуростью — но чем-то таким, что подскажет ему ответ на главный, простой и мучительный вопрос: зачем?

— Зачем? Мы бежим от смерти. — Она присела на край постели, не спросив разрешения. А он не стал ее ругать.