— Это как? И разве можно от нее бежать? Разве что на поле боя, и то, я никогда… ну кроме того случая, — и он поморщился, не стал договаривать.
— Мы все и всегда бежим от смерти, — смеясь, повторила она, — и ты, мой добрый господин, этой ночью скакал на мне, чтобы лишь удалиться, спрятаться от нее. И я, исполняя твою волю, радовалась, что на одну ночь жара и жажды стала дальше от нее, потому что она — лед и покой. И обряды наши — бегство от нее. Это я потом поняла.
— Ты говоришь неясно, — ответил он.
— Что же может быть яснее смерти? Приходят в мир пустосердечные младенцы и становятся людьми, лишь когда узнают о ней. А она крадется за ними. Они растут, быстро бегут вперед, и смерть надолго отстает, а потом наш бег замедляется, мы переходим на шаг. Потом человек запинается, ему трудно идти — я видела это с прадедом Бато. И смерть начинает его нагонять. Смерть хватает его за руки и оставляет на коже темные отпечатки, она выдергивает ему волосы и проскальзывает внутрь, чтобы дышать гнилью из его рта.
Та осень рано сменилась зимой. А перед этим пало слишком много овец, они были больны, и мы даже не могли есть их мясо, и с козами было неладно. Лето выдалось слишком дождливым, ячменя вызрело мало, и в хижинах хранилось совсем чуть-чуть копченого мяса, сушеного сыра, зерна на долгую зиму. Но у нас был Бато, и люди приходили к нему, задавали вопросы. Приносили детей и просили спрятать их от смерти.
А что мог дать им Бато? Добрый совет вместо мяса и хлеба? Слово от Госпожи вместо нового дня?
И тогда мой старый человек — мой Бато — стал сам прятаться от нее. Он не мог бежать вперед, впереди ведь тоже была она. Он прятался в древние обряды и тягучие песни с неясными словами, как в горные пещеры, но из-под облаков я тоже приносила вести о ней. Духи говорили, что наступает голод и многие из наших уйдут через пропасть за черной солью — так у нас говорят о смерти. Я сообщала об этом ему, а он мотал головой, он утешал меня, он пел песенки о весне и любви. Что я знала о любви парней? Никто не смеет полюбить Деву пещеры, а я тогда ею была. Он мне пел про свою юность, словно там можно было спрятаться от нее.
Не помогло. И тогда Бато стал уходить глубже и дальше. Я помогала ему стелить постель и вставать с нее, я готовила еду, а он ел все меньше, и я сначала радовалась, потому что еды в ту зиму было совсем мало, гнев Пожирателей пал на наши стада. И я было думала, что Бато просто оставляет побольше еды мне.
А потом поняла: его тело сморщивается, он опять становится младенцем, но он не растет, он ест сам себя. И он уже совсем не знал, что надо делать нашему селению, где добыть еды, на что купить зерна у торговцев. Он только уговаривал всех подождать. И однажды… однажды, когда я стояла перед ним с миской вареного ячменя и остатками козьего сыра, он увидел не меня, а мою прабабку, которую я никогда не знала, — она ушла за черной солью прежде моего рождения. А может, это ее дух вошел в меня, чтобы встретиться с ним… И так он видел во мне то своих ушедших детей, то свою маму. Да, все они приходили через меня, чтобы позвать его к себе. Я ведь привыкла, что во мне говорят духи — вот они и приходили через меня.
Мне сперва было горько и обидно. Я ждала, что этот большой и сильный человек все нам расскажет, позовет не тех духов, а других, высоких и мощных духов дальних гор. И даст мне опять того питья для полетов, и я вознесусь на облака, чтобы расспросить их о будущем лете и новом урожае. Но ничего этого не было. Он опускал руку в глиняную миску и спрашивал: «Мамочка, а можно еще немного еды? Нет? Больше нет покушать? Хорошо, я не буду плакать». И улыбался мне, как младенец. А другие младенцы селения — они уходили за солью материнских слез, потому что нечем стало питаться матерям и молоко иссякло в их сосцах. Их умерло пятеро в ту зиму — пока я еще была с ними. И только снег скрипел под санями, когда их везли к Скале последнего вздоха.
А Бато спрятался от смерти лучше них. Он зарылся в блаженное детство, где ее уже не было, а она, как океан, притаилась за сотнями гор. Он не видел ее, когда она уже входила в его сердце и печень, когда она приходила за ним как жена, как дочь, как сестра и как мать. А я все время была с ним рядом, не понимая, что происходит.
А потом поняла. Пришла утром, открыла дверь, позвала. Он не ответил. Уже остыла его рука и закоченела, и снег валил в то утро густыми хлопьями, и миска с кашей могла достаться целиком мне одной. Я давно уже отдавала ему большую часть этой каши. И я… я отдала теперь ее всю. Я высыпала ее в ту пропасть, куда нисходят души новорожденных мертвецов, я просила Владыку Теней принять Бато как царя и как младенца, ибо он был тем и другим.
И я была услышана — гулким раскатом ответили мне горы, а Бато потом часто приходил ко мне во сне, мой Бато. Он рассказывал мне и о моей смерти, но она далеко, я пока бегу от нее. Я быстро скачу, мой господин, разве не так? Разве не скакала я этой ночью, как вольная кобылица?
— О да, — усмехнулся Марк, — надо же, как ты это называешь. .. Но при чем тут обряды? При чем тут все эти новые чужие божества?
— Эти люди тоже бегут от смерти, господин мой Марк. Они нашли свое убежище. А ты не думаешь… ты не думаешь, что этот Иисус, которого повесили на дереве, и он, бедный, страдал и плакал, — что он спрятался в это свое «царствие», как Бато в свое детство? И они поверили ему, пошли за ним. Другого у них нет, как у нас не было козьего мяса той зимой.
— Ты хочешь сказать, что ничего этого нет?
— Откуда мне знать? Я простая маленькая рыбка. Я больше не Та, кто говорит с Госпожой — ведь и Бато уже нет, вождем стал другой, и его внучка теперь восходит к пещере. А меня… Мама дала мне на прощание талисман, ты видел его вчера на моей шее: я сняла его, потому что не должно прикасаться к нему мужскому огню.
— Это тот самый лоскуток…
— Не могу назвать его, господин, настоящим словом. Ведь его сила всегда со мной. Я сняла его и надену, встав с твоего ложа. Мама дала мне талисман, у меня отняли имя и продали меня в рабство, ведь Та, кто говорит — она и есть жертва Госпоже, главная, правильная жертва. Селение должно было жить, младенцы оставались в наших домах. Много, много мешков с ячменем и просом дали за маленькую глупую Рыбку торговцы с юга моему народу — и у Бато были хорошие поминки. Я рада. И мои старшие братья были в тот день сыты. И младенцы уже не умирали, и не стоял вой над пропастью, где ищут черную соль. Только меня на той тризне уже не было.
Меня увели, потом меня накормили, меня продали, и той же ночью я познала скачку, уводящую нас от смерти. И я… я была рада. Когда я стояла с миской ячменной каши над пропастью, куда спускалась душа Бато, я была от нее в двух шагах. А теперь я была сыта, я была рабыней, я стала той, что утоляет голод мужчин и вновь разжигает его, — а значит, смерть моя пока подождет. И я бегу, я скачу от нее. Вот и все, что я знаю.
— А ты веришь в эти россказни об Иисусе?
Она снова улыбнулась:
— Что скажет маленькая Рыбка о чужом господине? Было ли у него царствие или нет? Мне не говорили о том духи, не мое это было дело. Верно, было у него что-то. У Бато моего было же детство. И он вернулся к своим. Иисус хотел вернуться к отцу — значит, вернулся. Почему не поверить ему? И я вернусь к Бато, когда устану бежать, но сначала буду прятаться в расщелинах гор, в тенистых рощах, в морских водах, ибо страшна и горька черная соль и не выносит человек ее вкуса. Куда спрячусь я тогда от смерти, где найдет она меня и кого пошлет навстречу — не знает никто. Но хорошо бы это был Бато.
— Как просто, — Марк покачал головой, — как у тебя все просто…
А в дверь, завешенную тонкой тканью, пробился первый рассветный луч, лег робким светом на постель между ними, как мост или как меч. Или как вестник из других миров, где ушедшие за солью своих предков плачут на своих похоронах или радуются состоявшемуся рождению.
— Я устал от сложности, — добавил он, — устал искать. Я ищу… Я ищу кольцо с девичьим ликом, у меня его украли. Говорят, что ты.
Как еще ее проверить? Оставалось только спросить.
— Не я, господин, зачем мне?
— Не знаю. А зачем остальным?
— Разве ты не знаешь сам? — улыбнулась она.
— Ну?
— Это же просто, — повторила она эхом, — она хочет, чтобы ты любил не меня, а ее. Помнишь, что она там пела? Чтобы ты положил ее печатью себе на сердце и кольцом на руку. Что любовь неотвратима, как смерть, и, как смерть, сильна. Это же заговор, волшба. Ей мнится, она придумала, что та дева с кольца — это она сама. Она привораживает тебя, мой господин. Она кладет себя на твое сердце, а потом наденет кольцом на руку.
Она ворожит, волхвует, колдует над кольцом, а потом вернет его тебе, и ты, едва взглянув, будешь помнить только ее, желать только ее, думать только о ней. Это она.
— Кто?! — закричал Марк, вскакивая с постели, но уже знал ответ.
— Эйрена, твоя рабыня, — пожала Рыбка плечами, — хочет, чтобы ты ее полюбил. Ведь если ты полюбишь — ничто не изгонит ее из твоего сердца. Ни слово, ни слава, ни даже золото твоего кольца — ничто и никогда не вымоет из сердца белой любовной соли, стоит ее там просыпать.
И он, еще не веря рассудком, но уже принимая эти слова яростным и болящим сердцем, повторил, как горное эхо повторяет самые глупые слова, как лепечущий младенец повторяет обрывки подслушанного гимна, как подхватывает наше сердце самый нелепый вымысел, если он заставляет его биться сильнее… повторил:
— Ничто и никогда не изгонит. Ничто. Никогда.
Любовники
Ровно через тысячу девятьсот девятнадцать лет на этом месте будет стоять небольшой домик: две спальни, общая комната, кухня. Ранним утром просыпаются двое на односпальной кровати — но если вам восемнадцать и если вы не собирались этой ночью размыкать объятий, совсем нетрудно будет поместиться. Да ведь они почти и не спали, Мира и Марко.
Где-то совсем рядом с домом безумствует соловей — он, кажется, едва ли спал этой ясной майской ночью, промытой недав