Островитяния. Том первый — страница 69 из 77

Найдя на припеке место, защищенное от ветра, Наттана легла на спину и закрыла глаза. Я отвернулся и стал обозревать окрестности.

Далеко внизу лежал Хис, как ржавое кольцо на лоскуте зеленой материи. Дома казались кусочками красного и белого сахара. Прямо напротив, но только выше, милях в тридцати, протянулся Большой хребет во всей своей красе.

Я вздрогнул от внезапного недоброго предчувствия и резко обернулся. Наттана лежала, по-прежнему закрыв глаза, разомлевшая на солнце, ее вряд ли можно было назвать хорошенькой, но она была прекрасна и нуждалась в опеке и защите. Взгляд мой скользнул вверх по склону, жестко перечеркнувшем голубое небо над нами.

Но, конечно, грозных врагов там не было.

И все же, когда мы завтракали, я не спускал глаз с безлюдного склона.

Наттана сказала, что как-то, несколько месяцев назад, ей пришло в голову, что она заленилась и неплохо бы придумать себе какое-нибудь постоянное занятие. Она решила употребить свои способности к ткачеству и теперь, пока я у них гощу, половину времени будет проводить за работой.

Весь следующий день ливнем лил дождь, и Наттана работала. Не зайти к ней и не поговорить казалось невежливо, но и просидеть весь день, ничего не делая, за одними разговорами тоже было неловко. Я оставил Наттану и засел за письма домой, впрочем постоянно отрываясь: то тщетно ломая голову, что бы такое — одновременно нейтральное и прочувствованное — сказать Дорне, то бродя по дому, то пытаясь читать.

Наттана появилась к завтраку. Взгляд у нее был отсутствующий, волосы слегка растрепались, и вообще она выглядела как человек, занятый исключительно своими мыслями. Ела она с большим аппетитом. После завтрака я прошел в ее мастерскую с твердым намерением удовлетворить свое любопытство.

Мастерская находилась во втором этаже того же крыла дома, которое оканчивалось конюшнями. Крутая лестница вела в нее из кладовой внизу. Наттана сидела на высоком стуле перед станком с педалями, как органист. В комнате было также нечто вроде верстака, шерсточесалка, кипами лежала шерсть, стояли корытца для красителей. Все окна были открыты, и сегодня тоже. В воздухе тонко перемешались запах шерсти, пряные запахи краски, теплой земли и дождя. Наттана пододвинула мне скамью с высокой спинкой и снова ушла в работу. Усевшись поудобнее, я стал наблюдать за девушкой.

Она сидела очень прямо, на самом краешке стула. Движения ее были выверенны и ритмичны и состояли из трех фаз: правая рука продергивала нить, левая, с помощью рычага, равномерно сдвигала ее вниз, а вытянутая нога нажимала на педаль: щелк-щелк. Потом левая рука продергивала нить, правая тянула рычаг, и двоекратно щелкала педаль.

Ткань была белой, с оттенком слоновой кости; платье Наттаны — зелено-рыжим. Голова ее едва заметно двигалась в такт рукам, словно кивала, одобряя работу станка, и блики света играли в волосах.

В перерывах между щелканьем педали можно было говорить. Скоро мы поймали ритм, умолкая, когда Наттана нажимала на педаль, и затем вновь возвращаясь к прерванному разговору.

— Я закончил ис — щелк-щелк — торию Соединенных Штатов, Наттана. Ее собираются опубли — щелк-щелк — ковать.

Мир и покой царили в комнате. Дождь то затихал, то вновь барабанил по крыше; по краям красных черепиц собиралась прозрачная бахрома капель, которые вдруг, разом, стекали вниз длинными струйками.

Свет скупо сочился из-под полуприкрытого солнечного окна, и в комнате залегли тени. Я позабыл о Наттане. На мгновение вспыхнувшая надежда почти заставила поверить, что Дорна любит меня, и я встречаю любящий взгляд ее глаз, и я, Джон Ланг, вместе с ней проникаю в тайны истинной любви. Мне виделось некое темно светящееся чудо, которое мне было дано испытать, — нечто очень неподходящее и бесконечно более прекрасное, чем те, зачастую предосудительные, связи, о которых я когда-то мечтал.

Быть может, то было смутное чувство вины, быть может, голос рассудка, внушавшего, что, независимо от чувств Дорны, моя бедность и мое инородство всегда будут непреодолимой преградой между нами, — но огонь в душе внезапно погас, и я почувствовал себя как никогда несчастным…

— Почти ничего не вижу.

Смысл произнесенных Наттаной слов дошел до меня лишь спустя несколько мгновений. Будто эхо откликнулось на другие, так и не прозвучавшие слова.

Не без труда вернулся я в тот сумрачный мир, где и в самом деле пребывал. Наттана сидела на стуле, поджав ноги, — темный силуэт на фоне темного окна.

— Что вы сказали, Наттана?

— Да нет, так. Слишком темно — ничего не видно. Отец все переживает из-за моста через реку, но это он всегда так.

— Вода вчера поднялась, — заметил я, помолчав.

— Отец боится паводка. Сегодня слишком тепло.

Какое-то время мы сидели молча.

— Джон? — неуверенно начала девушка.

— Да, Наттана.

— Что-то тревожит вас, мой друг.

Сердце мое затрепетало: меня почти разоблачили, хотя я никому ничего не собирался говорить о Дорне.

— Да, — тихо ответил я.

Наттана отвернулась к окну.

— Если не хотите, можете ничего мне не говорить, Джон.

Голос ее прозвучал ровно, почти безразлично.

— Наттана?

— Да, Джон.

— Я все-таки скажу вам. Я еще никому не говорил.

— Если не хотите… — быстро сказала она. — Но если вам действительно хочется сказать мне…

— Да.

— Я буду рада, и может быть…

Казалось, она в замешательстве. Я начал, осторожно подбирая слова, избегая островитянских обозначений «любви».

— Я хочу жениться на Дорне.

— Вы уже сказали ей это, Джон?

И снова голос Наттаны звучал ровно, почти безразлично.

— Она не дает мне сказать.

Я тяжело вздохнул.

— Не дает вам сказать? — мягко переспросила Нат-тана.

— Нет… мне кажется, она догадывается.

— А она… — начала Наттана и вдруг умолкла.

— Нет, она ни с кем не помолвлена, — ответил я, угадывая смысл ее неоконченного вопроса, — но она…

Я тоже запнулся.

— Это — ания? — в голосе ее прозвучала неожиданная боль. Потом, повернувшись и прямо глядя на меня, сказала с чувством: — Ах, Джон, простите! Ну конечно, да!

За что я должен был ее прощать?

— Да, Наттана, — ответил я, чувствуя, как кровь горячо приливает к лицу.

— И она не разрешила вам в этом признаться?

— Да!

Своим ответом я как бы признавал обратное.

В тишине стало слышно, как падают за окном редкие капли. Я не видел лица Наттаны, только темное пятно на фоне сумрачного окна, окруженное мягко светящимся нимбом волос.

— Как хорошо, что вы приехали, Джон.

Я догадался, что она вздохнула, по тому, как поднялись и опустились ее плечи.

— Не знаю, чем вам и помочь.

— Вы и так очень много сделали для меня.

Она улыбнулась — или это показалось мне?

— Нет, — сказала Наттана, — я ничего не сделала, хотя мне очень хотелось бы вам помочь.

Она помолчала.

— Сказать вам, что я думаю, Джон?

— Да.

Я затаил дыхание; что-то пугающее было в ее голосе.

— Я мало знаю Дорну, — начала она нерешительно, — но, мне кажется, вам не добиться ее.

Я и сам знал это, но мнение Наттаны прозвучало как приговор.

— Мне кажется, я нравлюсь ей.

Я употребил слово амия, означающее дружескую привязанность.

— Конечно, нравитесь! — воскликнула Наттана так уверенно, что надежда во мне воспряла.

— Почему вы так думаете?

— Разве можете вы не нравиться!

Надежда угасла.

— Не принимайте слишком всерьез то, что я сказала, что вам не добиться ее, — строго продолжала Наттана. — Я действительно не знаю. Но она — единственная женщина в роду Дорнов, даже если у нее нет оснований наследовать титул… Ах, не следовало ничего этого вам говорить. Я слишком мало разбираюсь… Я надеюсь, что вы в конце концов добьетесь ее. Вы и вправду можете. Почему бы и нет?

— Так много «против»! — воскликнул я и, чтобы облегчить душу, с горечью поведал Наттане о неприязни Дорны к иностранцам, о том, что я беден и перспектив у меня мало, о своих конфликтах с министерством, — словом, обо всем…

Наттана слушала, время от времени вставляя сочувственные замечания. Я по-прежнему не видел ее лица, хотя угадывал его дружески соболезнующее, озабоченное выражение.

Когда я, наконец, высказался, Наттана решительно заявила, что работать она больше не может и нам надо пойти прогуляться. Она сама принесет мой плащ и сапоги и тоже переоденется.

— Если кто-нибудь увидит вас сейчас, он тут же обо все догадается.

Порывами налетал западный ветер, развевая полы наших плащей, но дождь почти кончился. Мы шли прямо против ветра, нагнувшись, наклонив головы. Воздух был теплый, землю размыло, так что продвижение вперед давалось с трудом. Я чувствовал, что совершенно без сил, выжат до конца, но рядом был верный друг, Наттана, впрочем державшаяся довольно ровно, стараясь и голосом и всем поведением показать, что она — на моей стороне, показать свою симпатию — амию.

Мы дошли до Хиса, стекавшего с перевала Темплина, но спускаться дальше не стали. Река неслась внизу ревущим грязно-желтым потоком.

Простояв какое-то время, торжественно и молча глядя на реку, мы повернули обратно к усадьбе. До ужина было еще далеко, и я поднялся в свою комнату.

Зачем рассказал я Наттане про Дорну? Минутами я укорял себя, чувствовал, что моя любовь теперь отчасти обесценена, и в то же время мне было приятно сознавать, что и Наттана теперь тоже знает, что наша дружба стала прочнее. Она владела моей тайной. Она и никто больше. Она никому ее не откроет. Она сама так сказала, и я верил ей и знал, что она единственная поможет мне, если это будет в ее силах.

Двенадцатого октября я отправился обратно в Город, где меня ждали все те же пароходы, письмо из дому, нотации из Вашингтона, мои консульские обязанности и мое одиночество. Вновь три месяца, как прежде, в ожидании весны и Дорны, только теперь мне будет еще тяжелее. И в те три месяца я любил ее, но то была мальчишеская любовь.